— Пьяный?
— Пьяный? — И стала проявляться эта его улыбка, — Дежурный не согласен, но, по-моему, вчера круче всего было, за всю дорогу. На тебе был колпачок праздничный. И вся физиономия в помаде. Пьяный?! Какое там пьяный, для этого слов еще не придумали. Это ж надо так уделаться. Просто мертвецки.
Вот это да. Ну ничего себе. Я ни хрена не помню о вчерашнем вечере, дне или позавчерашнем вечере. Но самое хреновое, что я абсолютно забыл «Скотный двор».
Чем бы я там вчера ни занимался, но в результате на заднице у меня вскочил фурункул, причем здоровенный. Не первый в моей практике, отнюдь не первый — но, пожалуй, самый здоровенный. Просто огромный. Я-то думал, что они ушли из моей жизни вместе с групповой мастурбацией и ломающимся голосом. Ан нет. Видно, дело в бухле, в дерьмовой жрачке, во всей этой порнографии… Такое ощущение, будто высиживаю раскаленный грецкий орех или плутониевый шарик, и масса в аккурат критическая. Просто диву даешься, даже немного лестно, как это в организме сохранились такие взрывоопасные соединения, злопамятные подкожные яды. Но как он, падла, болит. Если встать спиной к неподцензурному зеркалу, согнуться, насколько позволяет пузо, вдвое и с перекошенной от натуги мордой неумолимого порнографического мстителя глянуть через раздвинутые ноги — то вот он, красавец, пламенеет в самом центре левой ягодицы. Прямо в яблочко, прямо к делу. Не разводя никаких антимоний. Порою ванная комната, знакомая, как собственное тело, или просто съемная, типа этой, с ломающимися отражениями, пятнистой сталью труб, полиэтиленовой занавеской, морщинистой, словно престарелый дождевик, перемещает тебя на двадцать лет в прошлое и заставляет усомниться, а была ли жизнь, не привиделась ли… Лежать можно. Ходить больно, стоять больно, сидеть больно. Терпеть больно. Видно, дело в бухле, в дерьмовой жрачке, во всей этой порнографии.
Странный нарисовался денек, симпатическими чернилами на тонкой кальке. Я читал и перечитывал, и обшаривал память и комнату в поисках улик и упреков. Звери Англии. Боксер, здоровый битюг. Махровая салфетка в ванной напоминала роликовое полотенце в борделе в час пик. Откуда вся эта помада? С чьих она губ? Это явно была профессионалка. Добровольно меня давным-давно никто не целует. Обманщик Визгун. Видно, дело в бухле, в… Промывая фурункул (ого! моя задница и так всегда была не самым аппетитным в мире зрелищем, но теперь это просто что-то), я невольно вспоминал острова Блаженных — Ши-Ши, это она. Должен сделать одно признание. Хватит темнить. От вас-то все равно ничего не скроешь. Дело в том, что я… я вел себя вовсе не так примерно, как пытался вам внушить. Наверняка же вы заподозрили, что что-нибудь нечисто. Я возвращался на Третью авеню, не на острова Блаженных, но в похожие места, в «Элизиум», «Эдем», «Аркадию» — не чаще раза в день, честное слово, и лишь для того, чтобы мне подрочили (а когда прихворнется, или похмелье слишком сильное, то и вообще не хожу). Вместо этого я смотрю фильмы для взрослых на Сорок второй стрит. Хожу в порносалоны. В жестком порно не целуются. Если подумать, кстати, то на Третьей авеню тоже не целуются. Можно по-французски, по-английски, по-гречески, по-турецки — но они не целуются. Наверно, я немало приплатил за такое редкое извращение. Наверно, это обошлось мне в бешеные бабки. Извините, пожалуйста. Раньше я не решался выложить все начистоту из боязни, что вы от меня отвернетесь, утратите ко мне всякое сочувствие — а мне оно позарез нужно. Потерять еще и ваше сочувствие — этого я не переживу. Наполеон, заводила; этот свин любит яблоки. В кармане я обнаружил картонку со спичкам — «„У Зельды“: ресторан и дансинг, лучшие партнерши». Куда меня еще заносило? Может, спросить у этой бабы, которая повсюду за мной таскается? Она-то наверняка в курсе. В бумажнике я обнаружил упаковку с тремя презервативами, за отворотами брюк — два скуренных косяка, а в волосах — коктейльную соломинку. И чего тогда удивляться, что на жопе фурункул? Видно, дело в бухле, в дерьмовой жрачке, во всей этой порнографии.
День перевалил за середину и кренится куда-то не туда, книга замыкается на себя самое, и не за горами слово «конец», а я лежу тут и трепещу, охваченный чувством упреждающей справедливости в делах телесных, — и, может быть, ее вовсе нет, справедливости этой. Представьте монахиню, с ног до головы серую, и макияж под стать, как она корчится в своей безликой келье, проклиная боль и климакс. Некоторые дети вполне могут умереть во цвете лет от старости. Лишенные цинка или железа, марганца или бокситов, безупречные стоики исходят на шипение и хруст. У тела моего не счесть недругов, куда более отвратительных, чем все мои грехи. Недруги объединены в организацию. Они не ограничены в средствах (интересно, за чей счет). У них есть пехота, шпионы и снайперы, уличные бойцы, минные поля, системы химического оружия, термоядерные заряды. У них еще много что есть, поскольку на мониторе моего тела в отделении интенсивной терапии сейчас тоже играют в космическое вторжение, с роящимися злыднями, ложными целями, многобашенными космокрейсерами и самонаводящимися бомбами. Драка за тепленькое местечко разгорается нешуточная. И подумайте хоть секундочку о вуайере с идеальным зрением, о вертком уличном грабителе с добрым безотказным сердцем, о порнозвезде с густой шевелюрой и плоским животом, об обаятельном детоубийце с ослепительной улыбкой.
Как вообще можно вырасти, если на жопе фурункул? Кто к вам серьезно отнесется? Это все шутка, глупая шутка за мой счет.
Видно, дело в бухле, в дерьмовой жрачке, во всей этой порнографии.
— В общем-то, мне даже понравилось. Что следующее? «Медвежонок Руперт»?[33] Давай-ка сделаем перерыв. И потом пусть это будет нормальная книжка, хорошо? Сплошные хрюндели, подумать только. Стар я уже для этих басен. Понятно, что надо с чего-то начинать, но совсем уж в детство впадать зачем?
Прозвучала эта речь достаточно спонтанно; на самом же деле, с меня семь потов сошло, пока репетировал. Я рассчитывал, что Мартина пожмет плечами, извинится и подкинет мне что-нибудь посерьезнее. Она будет потрясена, даже, может, немного уязвлена и отрезвлена той неуемной силой мысли, которую начала пробуждать во мне. Я встретил ее взгляд. Живые глаза Мартины, из которых еще не ушла обида, полнились недоумением, восторгом. Вот черт, подумал я, это в натуре была шутка, с самого начала.
— Вообще-то, это аллегория, — произнесла она.
— Чего?
— Это аллегория. На самом деле речь идет о русской революции.
— Это как?
Она объяснила.
Я был потрясен, просто потрясен. В принципе, о революции я слышал — была у них там какая-то заварушка в начале века, изрядная заварушка. Но аллегория… блин, кто бы мог подумать. Мартина говорила, а я слушал. Этот здоровенный коняга, Боксер, оказывается, олицетворяет крестьянство. Всё, приплыли. Визгун — это пропагандист Молотов. В курсе ли я, что до революции Молотов был редактором «Правды»? Я был не в курсе. Чтобы скрыть панику (а это действительно паника, паника перед лицом неведомого), я стал критиковать свиней.
Почему-то Мартину это тоже изрядно насмешило. Как и у большинства людей, у нее есть два смеха — вежливый-задумчивый и настоящий. Настолько неблаговоспитанного смеха, как мартинин настоящий, я еще не слышал — безудержный, детский, но симфонический, с балансом уровней и перепевов. Да уж, Мартину хлебом не корми, только дай похохотать.
— Извини, — сказала она. — На самом деле свиньи умнее собак. У них выше отношение веса мозга к весу тела. А это главное. Свиньи почти такие же умные, как обезьяны.
— Да ну, — проговорил я. — Так-то оно, может, и так — но чего они тогда живут… как свиньи? Ну, если такие умные, и вообще? Ты-то их видела, в натуре?
— Мне нравятся свиньи, — объявила Мартина.
Она принесла стакан белого вина, усадила меня на террасе и ушла наверх переодеваться. Первая выпивка за день. Похмелья я не ощущал. Ощущал я натуральную ломку — но кислое шипенье помех эпизодически прорезали сполохи отчаянной веселости. На террасе у Мартины было полно цветов — в горшках, кадках и настенных вазах — цветов больших и маленьких, синих и красных, и над ними вились упитанные пчелы, лоснящиеся, как темная галька в быстром ручье. Демоны-соучастники с металлическим отблеском, динамо-машинки низкого полета, настолько тяжелые, что когда пикировали на цветок, то казалось, будто висят на невидимых нитях. Я был рад их компании. Они не станут тратить на меня свои самоубийственные жала. Ниже простирался клетчатый садик — мощеные дорожки, рыбные пруды, хилые фонтанчики, скамейки в завитушках; женщина в комбинезоне щелкает секатором. Нью-йоркские пернатые ежились и каркали среди кривых ветвей. Нью-йоркские пернатые — натуральные доходяги, и в этом их нетрудно понять. Их довел Манхэттен, довел двадцатый век. Типовой английский голубь выглядел бы срёди: них натуральным какаду, а малиновка — райской птицей. Нью-йоркские пернатые — как старые аферисты в грязных регланах. Они живут лишь за счет благотворительности, собесовских подачек. Они кашляют, ворчат и хлопают крыльями, чтобы согреться. Деклассированные элементы, пропустившие пару звеньев эволюционной цепи. Несладко им пришлось. Ни тебе больше пения, ни толстых червяков, ни перелетов к теплому морю. Двадцатый выдался хреновым веком для нью-йоркских пернатых, ну да они в курсе.
— Как ты там? В порядке?
Я качнулся на стуле и задрал голову. Из окна меня разглядывала Мартина, лицо ее обрамляли аккуратно расчесанные волосы.
— Нет, — ответил я, — тут просто рай.
Окно опустело. Я сидел на террасе в жарких сумерках и пил вино в компании пчел-марионеток.
Пообедали мы дома. Вначале мне было несколько не по себе. Я же заказал модный столик в «Последнем метро» на западном Бродвее и вообще настроился тряхнуть мошной.
— Отмени, — сказала Мартина.
И я отменил заказ. Она приготовила обед. Омлет, салат, фрукты, сыр. Белое вино. Двухэтажная квартира идеально соотносилась со здоровой и целеустремленной жизнью. Книги, картины, письменные столы, пишущая машинка, шахматы, теннисная ракетка, непринужденно прислонившаяся к дверце стенного шкафа. Одежда Осси на втором этаже наверняка развешена ровными рядами, ул