аже кабина остановилась, и к нам присоединилась старушка с пуделем. По-моему, она ничего не заметила. Наверно, в Нью-Йорке и не доживешь до старости, если будешь слишком много вокруг замечать. Главное не рыпаться и держать морду пуделем. Когда мы ковыляли от лифта в шеренгу по трое, я услышал вой сирен и сказал Мартине:
— Давай договоримся. Если они уже там, я ему — бабах поджопник, и сдаю с рук на руки. И никакого больше геморроя. Хорошо?
Она вышла первой, проверить метеообстановку. Я присоединился к ней на тротуаре, с моей неуклюжей похрипывающей ношей. На Седьмой авеню народ все еще бурлил в клубах табачного дыма вокруг круглосуточных закусочных и порносалонов. Донельзя возбужденные выходом в манхэттенский свет, мимо прогарцевали две поджарые борзые, следом едва поспевал старик с поводками. Я глянул направо, глянул налево, глянул через улицу. И там подпирала фонарь она, та высоченная рыжая баба с сигаретой в зубах, в той же пренебрежительно-упрекающей позе.
Я скинул инвалида с плеча и сказал:
— Давай, пошел — катись колбаской.
Но с гоп-стопом он сегодня явно переусердствовал. Уж поверьте мне, в казаках-разбойниках перед парнишкой не было никакого будущего, совершенно никакого.
— Помоги ему.
— Я пытаюсь. — Только бы дотащить его до Восьмой авеню, думал я, тогда он просто бухнется в какую-нибудь лужу или подворотню, и все будут думать, что так и надо. — Помоги мне.
В поле зрения возник помятый таксомотор. Он осторожно наблюдал за нами, словно желтушный дракон, разлюбивший к старости рисковать. Мартина бросилась ему наперерез, и я похромал следом. Такси еще сбавило скорость и наконец остановилось. Толстый рябой негр окинул нашу группу оценивающим взглядом.
— Отвезете его? — доверительно поинтересовалась Мартина.
— Больной?
— Да нет, здоровый, — произнес я. — Вот, держи двадцатку. Просто…
Я стал доставать бумажник и неловко повернулся. Парнишка снова рухнул.
— Не повезу, — сказал водила. Впрочем, с места он не двинулся. Казалось, он вообще засыпает. Явно чувствовалось, что машина для него — дом родной. Можно было подумать, он не вылезал из-за баранки последние лет двадцать.
— Удваиваю, — предложил я.
— Сказал же, не повезу.
— Но он ведь братан, черт побери. Один из ваших.
— Не моя проблема.
— Ладно, — сказал я Мартине, — пусть его забирает полиция. И, кстати, бесплатно. С меня хватит.
Снова возник звук сирены и стал приближаться, кварталах в двух-трех. Над Кристофер-стрит я разглядел вращающиеся мигалки.
— Похоже, вам позарез надо от него избавиться, — задумчиво проговорил водитель. — Сначала вызвали фараонов, потом передумали. Пожалуй, я подожду, гляну, как вы будете объясняться.
В этот миг инстинкт советовал мне, что надо рвать когти. Но водитель с натренированной непринужденностью завел назад свисавшую из окна руку, отщелкнул замок задней двери и сонно улыбнулся мне.
— Вообще-то, — сказал он, — в таких случаях я говорю: можете засунуть свои грязные деньги себе в жопу. Но с вас полтаха. И еще двадцатка тому другу, сзади. За проезд.
Мы с Мартиной сошлись на фифти-фифти. Она пыталась взять все расходы на себя — и я почему-то тоже; возможно, это генетическое. В конце концов, за «Отелло» платила она. Правда, денег у нее, если помните, куры не клюют. На третьей или на четвертой ступеньке я взял Мартину под руку. Рыжая так и несла свою вахту в обрамлении листвы, в фонарном свете. Чиркнув спичкой, она закурила очередную сигарету; вуалетка приподнялась, плечи сгорбились. Не такая уж она сегодня и сумасшедшая, подумал я. Похоже, ей удалось худо-бедно обуздать свои причуды.
— Видишь там женщину? — сказал я Мартине. — Она за мной следит. Чуть ли не каждый вечер.
— Это не женщина, — оживилась Мартина.
— Чего?
— Присмотрись, какие у нее руки. И лодыжки, плечи…
Я присмотрелся… Щиколотки были довольно тонкие, но переходили в ступню слишком резко, без характерного изгиба. Плечи — слишком мускулистые. И спина. Ну черт побери. А руки-то, руки — совсем не женские. Здоровенные клешни, мечта онаниста. Заметив, что мы на нее смотрим, она выпрямилась. Не знаю, сколько у меня оставалось пороху, но я скатился по ступенькам, выкрикивая:
— Эй, педрила! Эй, ты, не мужик!
Фигура неуверенно попятилась — в смятении, которое показалось бы мне чисто женским. Но разве стала бы натуральная женщина так пятиться?
— Поговорим, брат, — предложил я в боевом азарте (с вкрадчивой угрозой, нетерпеливо подзуживая). — Трансвестит хренов!
Ей это очень не понравилось. И когда между нами оставалось футов пятнадцать, она резво стряхнула туфли на высоком каблуке, ухватила их за ремешки и, приподняв подол платья, устремилась к Седьмой авеню. Не двигаясь, я смотрел ему вслед.
— Зачем ты так? — спросила Мартина, когда я вернулся к ней. — Ты ж ее обидел.
Моя теория в том, что… даже когда нам кажется, что мы достаточно глубоко проникли во внутренний мир другого человека, на самом деле это только кажется. Мы лишь стоим у входа в пещеру, чиркаем спичкой и быстро спрашиваем, есть ли кто-нибудь дома.
Я остался на улице один и успокоил мясистых фараонов. Мне пришлось долго ждать. Всполошившая меня машина ехала совсем по другому вызову, там были какие-то чисто голубые разборки, возможно, с членовредительством. Очередной манхэттенский тупой каламбур, очередной глупый анекдот.
— Кстати, Джон, — сказала на репетиции Лесбия Беузолейль, и лицо ее озарилось удивленным самодовольством, — я никогда не могла понять, почему их зовут голубыми. Ну что в них голубого?
Да, подумал я. Клиническая идиотка. Филдинг был прав. Потом еще одна патрульная машина и скорая помощь в кильватере, мужчина в футболке со следами крови, нагруженные носилки, и торчащая из-под простыни скрюченная рука вяло помахивает на прощание темному асфальту. Ненадолго возникла Мартина — выгулять Тень, вынести мне стакан виски со льдом и ключ. Ба, сколько лет, сколько зим — опять старушка с пуделем.
— Добрый вечер, — поздоровалась она.
— Добрый вечер, — запросто, по-соседски ответил я.
Когда наконец подъехали правильные фараоны, я с ними в два счета разобрался. Мои ответы их вполне устроили.
— Я уже совсем было припер его, но тут он как ломанется…
Не иначе как прикид помог — видно, они приняли меня за извращенца, которому аукнулись его извращенческие замыслы.
— Я побил его, но он убежал, — объяснил я.
— Ну, значит, плохо побили…
Мартина, оказывается, постелила мне на диване в гостиной. Я разделся и долго лежал наедине со своими мыслями. Сверху донеслись звуки. Я услышал плач, горе сдерживаемое и прорвавшееся, когда дыхание бурлит густо, как жидкость, когда плакальщица давится самоубийственной подушкой. Страданию нет дела до масштаба иных страданий. Оно лишено чувства коллективизма. Его ни с чем не соотнести. Вряд ли я первый это заметил. Кто бы ни сказал об этом впервые — нашлось ли у него еще что сказать? Слезы могли сколько угодно продолжать в том же духе, но я не мог. Я завернулся в простыню и, как привидение, поднялся по лестнице. Отворил дверь в комнату больной. В ее объятиях лежал Тень, мучительно вытянувшись, — на мгновение в нем почудилось что-то человеческое, будто его передвинули на следующую эволюционную ступеньку, обрекли на заточение в чужеродной натуре. Но вот он сполз на пол и с облегчением встряхнулся и выскользнул на лестницу — кажется, он был рад, что на смену заступил квалифицированный земляшка. Ничего не произошло, разве что вот. Я взял ее за руку. Взял за плечо. Погладил кончиками пальцев по холке, чтобы лучше спала. Я могу то, чего не может Тень. Я лежу у нее под боком в тепле и уюте, как в собачьей конуре, и барабанящий по крыше дождь кажется мне далекими аплодисментами. Господи Боже ты мой, в ужасе подумал я, а если это серьезно. Они беззащитнее всего, когда плачут. Когда они плачут — не промахнешься. Когда они плачут, то не в силах держать дистанцию.
На тошнотворной скорости я ревел и лязгал, носился по моему времени, нарушая все границы — времени, скорости, города, — проскакивал на красный и срезал углы, жрал бензин и жег резину, пялился в замызганное ветровое стекло и давил клаксон. Я — тот самый поезд-беглец, что со свистом проносится мимо в ночи. Не имея цели, я вслепую жал на газ, и время истекало. Я жил опрометчиво, в безрассудном темпе. Теперь хочу снизить темп, осмотреть пейзаж, разок-другой остановиться передохнуть. Я хочу поставить точку с запятой. Что если Мартина послужит мне большим тормозом… Я-то уже не способен измениться, но вдруг моя жизнь способна. Не исключено, что хватит обычной близости. Не исключено, что можно будет откинуться в кресле со стаканом в руке и предоставить жизни делать всю работу.
Я открыл глаза и не стал торопить впечатления… солнечное окно с синеватой на просвет занавеской, корешки книг на прикроватной полке, вазочка с цветочками на каминной полке над прыщеватой газовой горелкой (очень удобно после ванны или зимой), небольшой туалетный столик с зеркалом и минимумом бабских причиндалов. Детали и символы, рутина, которая не засасывает. Такой может быть зрелость. Развить в себе вкус ко сну, к молоку, к нейтральным вещам. Воздух и вода вместо земли и огня… Я повернулся вокруг оси; только записка, ее аккуратным уверенным почерком. Она встала рано, как это положено взрослым, и ушла на весь день. Не затруднит ли меня убедиться, когда буду уходить, что дверь заперта? Увидимся ли вечером? Целую, Мартина.
Воспользовавшись услугами ванной комнаты, причем в щадящем режиме, я прошлепал нагишом вниз по лестнице. В песчаном солнечном пятне дремал Тень. Шевельнув хвостом, он сонно признал во мне равного — здорово, мол, приятель. Я занялся реанимацией своего прокатного костюма. В дневном свете мой прокатный костюм выглядел еще более клоунским. Нет, не может быть, чтобы он так же отвратно смотрелся в заемном вечернем свете… Я сел на диван и помассировал себе лицо. У меня было странное, непривычное ощущение, чего-то явно не хватало. Минут, наверно, несколько я даже думал, что серьезно заболел, беспрецедентно, смертельно. В числе симптомов были призрачная ясность зрения, онемение черепа и резвость в членах, плюс таинственный водянистый привкус у корня языка. Ну вот и приплыли, подумал я, сбой мотора, засорение легких, забастовка мозга. Потом до меня дошло, в чем дело. Не было похмелья. Так вот ты какое, утро. Точно, прецеденты были. Вспомнил, вспомнил.