Деньги — страница 27 из 37

— Какая заручка?

— А вот профессора-то мои. Заступятся. Ведь сластоежки тоже. Вы думаете, они не сильны? Посильнее вас. Тут хотел один из ваших же прокуроров привлечь одного из них к ответственности…

— Ну, и что же?

— На другое место переместили.

— Кого?

— Да прокурора. Мы сильны не меньше вас.

Она посмотрела на часики.

— Мне пора.

— Посидите. Ведь вы в первый раз у меня.

— Одна с вами, в гостинице! Фу, как неприлично! Это я только сейчас заметила.

— Зачем вы ко мне приезжали? — спросил он, глядя на неё в зеркало, перед которым она поправляла шляпку.

— Во-первых, подразнить вас…

— Я не попугай…

— Во-вторых, сказать, что на вас озлоблены все родственники.

— Пускай себе.

— Не плюйте в колодец. Особенно Окоёмов.

— Ему-то что?

— Считает себя преданным лицом относительно вашей тётушки.

— А вы себя считаете тоже преданной ей?

— Пожалуй.

— За что?

— А за то, что она вареньем меня кормила, когда я ребёнком была. Она могла этого не делать, но делала. И за это я готова у её постели дни и ночи сидеть.

— Это может сделать за гроши всякая сиделка.

— А я сделаю без гроша.

— Боже, какое великодушие!

— Да ведь я не хвастаюсь им. Так, пришлось к слову, ну и сказала. Прощайте. К Окоёмову съездите, советую.

— А поцеловать меня не хотите? — спросил он, взяв её за руку. — По воспоминаниям детства?

— Ни малейшего желания. Я целую тех, кого приятно поцеловать. А вас… До свидания.

Она блеснула глазами и зубами и скрылась за дверью.

VII

Анатолию очень не хотелось ехать к Окоёмову. Он недолюбливал старика, занимавшего очень видное положение и всегда державшего сторону тёток. Окоёмов был человек суровый, решительный, но при всей своей суровости снискавший довольно странную репутацию в Москве. Старое поколение его считало либералом и заступником «за мальчишек». А мальчишки считали ретроградом и, преклоняясь перед «великими старцами», его из этих великих старцев тщательно исключали. Окоёмов сам отлично понимал своё положение, и оно его бесило и вызывало в нем постоянное раздражение. Он много курил, нервно стряхивая пепел, смотрел исподлобья и часто шевелил плечами. Анатолия он совсем не любил и, когда тот приехал, встретил его с нескрываемым неудовольствием, хотя по старой памяти и подставил небритую щеку для поцелуя.

— Что ты? — спросил он, усадив его.

— Посоветоваться к вам приехал. Что такое с тётей Вероникой, — она на себя непохожа?

— Удар. Судьба. Столько лет. Можно привыкнуть. В эти годы — ведь не то что что-нибудь…

Он усиленно запыхтел сигарой.

— Тут помимо всего этого, — продолжал Анатолий, — есть много для меня загадочного. Она против моей женитьбы.

— Конечно! — закричал Окоёмов и пустил товарищу прокурора прямо в лицо огромный клуб ядовитого дыма. — Как же ей не быть против? Она привыкла к мысли: ты женишься на такой-то. А ты женишься на другой. Натурально, это ей тяжело. Она не привыкла к таким скачкам. Зачем тебе другая? Деньги? Важное кушанье — деньги. Неужто об них думаешь? Плюнь. Деньги — грязь, вздор, подлая выдумка. Не придавай им никогда значения. Коли будут когда — раздай. Вот видишь, у меня ничего нет: всё роздал. А было время конский завод держал. Ничего не надо. Читай «Екклесиаст» и «Книгу премудрости Сирахова». Увидишь, что ничего не надо.

— Ну, отчего же ничего!

— Ничего! — опять закричал Окоемов. — Человеку ничего не надо. Четыре аршина земли и два поперёк, и всё. Об этом всегда думай, всегда.

Анатолий решил не противоречить старику. Это не входило в его расчёты.

— Принципиально я с вами согласен, — сказал он, — но согласитесь сами, если бы все думали только о четырехаршинном пространстве, ожидающем нас, то не было бы никакой культуры.

— Ну, что такое культура! Если пути сообщения — культура, если пресса — культура, тогда никакой культуры не надо. Освобождение крестьян — это наша реформа была, и это была культура, и сделалось это без газет. Неужто вы думаете, что Герцен своим «Колоколом» вызвал реформу?

— Вы не волнуйтесь, генерал, — спокойно заметил Анатолий. — Я очень вас прошу выслушать меня хладнокровно. Может быть, с моей стороны была ошибка, нетактичность, — называйте, как хотите, — то, что я отказался от девушки, которую я не люблю. Если была сделана одна ошибка, что я присватался к ней, так надо было, по мнению общества, сделать и другую ошибку — жениться. Ну, а я решил избавить её от себя, да и самому от неё избавиться. Вдобавок я встретил девушку, какой давно искал: натуру непосредственную, не зараженную нашей столичной жизнью. Я сказал одной, что не люблю её, и сделал предложение другой, — вот и вся моя вина.

— Ваше дело, — буркнул генерал. — Я не знаю, что вы от меня собственно хотите.

— Убедите тётю, чтоб она приняла меня.

— Никогда в чужие семейные дела не путаюсь.

— В таком случае, поговорите с ней о завещании тёти Вари. Ведь завещание осталось?

— Осталось.

— Вы подписывали его?

— Подписывал.

Руки и ноги Анатолия похолодели.

— Ведь там отказана мне часть…

— Да.

— Так ведь должен же я получить её?

— Нет.

— Отчего?

— Тётка не даст вам.

— Какое же она имеет право?

— Да не захочет.

— Разве она может не захотеть?

— Может. Не понравится ей что-нибудь в тебе, — и конец.

— Но ведь её можно заставить.

Сигара выпала из рук генерала.

— Что-о?

— Я говорю, её можно заставить.

— Каким способом?

— Одним — судом.

Анатолий сказал это совершенно спокойно, но он похож был на затравленного волка, которого загнали в угол.

— Вы против тётки начали бы иск?

— Начал бы, если б тётка поступила незаконно.

Генерал позвонил. Вошёл усатый камердинер.

— Проводите барина, — сказал он и, помакнув перо, в чернильницу стал быстро что-то писать.

Анатолий вышел, стиснув зубы. Он никогда не чувствовал вокруг себя такой травли, как теперь. Александр Дмитриевич, брат Иван, бухгалтер, этот генерал, даже эта акушерка, — все они корчат из себя каких-то ангелов, как будто ничто земное их не интересует, как будто сами они не борются за своё существование, не откусывают друг другу головы. Та же Сашенька, вероятно, душит при помощи профессоров своих товарок и всячески их подводит, а перед ним — разыграла роль эфирного создания. Удивляются, как это он мог предпочесть одну девушку другой, как он ставит законность и справедливость выше всего остального!

— Какое мне дело до них, — морщась рассуждал он, сидя на извозчике. — Я пойду своим путём, напролом, и не желаю ни их помощи, ни их любви. Деньги! Они все бросают мне в лицо, что я люблю деньги. Не люблю я их, но они нужны мне: Да и не одни деньги. Мне нужно, первым делом, известное положение. Положения я добиваюсь и добьюсь. А затем — да, деньги — это базис, на котором я буду стоять прочно и устойчиво. Деньги дают независимость. Вот единственное их достоинство. Иван говорил, что деньги покоряют человека, делают его своим рабом. Вольно же им подчиняться? Не надо быть Плюшкиным — это свинство. Надо держать в руках деньги, как оружие, как средство, и тогда можно пролагать себе путь вперёд, не стесняясь. Свобода действий и мужество — всё даётся уверенностью в том, что человек не дорожит случайным материальным благосостоянием. Богатый человек честен, потому что его нельзя подкупить; богатый человек не заискивает, потому что ему не надо награды к праздникам. Богатый человек берётся только за то дело, которое ему свойственно. Против богатства, против денег говорят только нищие.

Он посмотрел на загорелый грязный затылок извозчика, на его засаленный армяк и подумал:

«Микробов-то, микробов тут!»

Извозчик был уж седой, сгорбленный. Лошадёнка у него была тощая и бежала боком, поминутно оглядываясь.

— Дед, а дед, — спросил Анатолий, — что лучше: быть богатым или бедным?

В ответ извозчик вытянул кнутом свою клячонку.

— Да ведь это как, то есть, сказать… — протяжно ответил он.

«Ещё сомневается», — подумал Анатолий.

— Известно, богачество, которое ежели кому дадено… И если семья большая… Хорошо бывает, хорошо. Работают все ежели, не пьянствуют… хорошо. Ежели ко двору… А иной раз, — не подойдут ко двору деньги-то… Только ругань, ругань из-за них… день ругань, ночь ругань… Бывает, всяко бывает…

— Ну, а ты бы хотел быть богатым?

Старичонко подумал и вдруг обернулся к барину.

— Я ведь богачеем-то был… Ты что думаешь? Ей-Богу, был. Двенадцать лошадей в деревне стояло… Опять коровы, овцы… Всё было. Деньги в рост давал. Ей-Богу! По пяти процентов в месяц кому надо… А потом вдруг запалило ночью… Подожгли, значит… И пошло, и пошло… И скотинка, и скарб — всё значит погорело. Маменька — божья старушка была — и та пообгорела, — через месяц на погост снесли… И так всё расползлось, как по шву…

— Давно это было?

— Да лет пятнадцать… Ну, и не справился больше… В работниках живу, на чужом одре езжу… И все разбежались. Сыновья по городам, кто чем… Снохи так болтаются, корки по деревням голодным ребятам собирают, кто ежели по доброхотству даст…

— Скверно, значит?

— Чего скверно? Тогда жили, теперь живём… Терпит Господь…

— Что терпит-то?

— Нашего брата терпит.

— Чего ж его не терпеть?

— Да прохвост человек-то… Господина ли взять, нашего ли брата, — редко который стоящий человек. Господа тоже есть, — пятачок у тебя урвать норовит, а у самого шуба тысячная. Возьми хошь купца. Последнее дело с ним ехать. Прёшь его по гололедице за шесть вёрст, — пудов в нем двенадцать весу, с калошами-то его вместе… От скотины пар валит, как из бани… А он даст три гривенника, да ещё подлым словом назовёт, да по шее накладёт…

— Зачем же ты позволяешь? Нельзя бить…

— Мало чего нельзя!.. Вот будь я, скажем, годков на двадцать помоложе, — силищи, то есть, этой самой у меня было — страсть… Ну, вот завёз бы я, примерно, тебя ночью на Девичье Поле, притиснул бы, чтоб не дохнул, да и снял бы, что нравится — часы стало быть с бренлоками или там кошелёк. Что ж бы ты делать стал? Ежели видишь, что человек сильнее тебя, тут уж, братец, ау! Тут уж смиряться должон…