Дэниел Мартин — страница 30 из 170

а знаменитый добряк решил сыграть роль волшебника-крёстного — и отвёз пьесу в Лондон. В мае Дэн осознал, что первый решающий шаг к карьере профессионального драматурга сделан: он подписал свой первый контракт. «Опустевший храм» самым чудесным образом повлиял на состояние его духа, хоть и не на состояние его кошелька, и рассеял последние сомнения, какие Нэлл могла всё ещё испытывать по поводу его занятий. Ему даже показалось, что он углядел некоторую печаль в глазах Джейн, когда она услышала замечательную новость, и — поскольку всё человеческое оказалось ему не чуждо — внутренне хмыкнул, подумав об этом. Так что в целом тот год был добрым для всех четверых, многообещающим и светлым, это было время, когда то, что ты делаешь с собой, кажется много важнее, чем то, что ты делаешь другим, или то, что они делают тебе.

Никто из нас раньше не бывал в Италии: всё здесь было новым и интересным. Нам нравился даже летний зной; мы влюбились в запущенную, но просторную, полную воздуха старую квартиру с выстланным каменными плитами полом, в бесконечные сиесты, экскурсии и пикники, поездки в Кампанью. Носиться по округе мы не могли — зной и беременность Джейн этого не допускали. Мы с Нэлл иногда отправлялись прогуляться вдвоём, но и вчетвером нам было очень хорошо, кажется, лучше, чем когда бы то ни было раньше. Между мною и Джейн — а в Риме нам порой приходилось оставаться наедине — ни слова не было сказано о прошлом. Я думал, мы стали ужасно взрослыми, научившись столь убедительно притворяться, что ничего между нами не было; мы могли обсуждать какое-нибудь полотно в музее или отправиться в магазин за углом, как старинные друзья. Она с благоговейным ужасом думала о будущем ребёнке, в то время как Энтони переживал острый период младоотцовского невроза, буквально трясясь над женой и волнуясь о благополучии своего первенца; но даже эта кувада102 делала его в наших глазах милым, не чуждым ничего человеческого. Все мы подсмеивались над ним за излишне суетливую заботливость, зато он смешил нас, указывая на нелепости католического Рима. И Джейн, и Энтони теперь довольно легко носили свои католические одежды. Мы с Нэлл любили поддразнивать их из-за воскресной мессы: склонившись над путеводителем, они всерьёз обсуждали (специально для нас устраивая маленький спектакль), какую из церквей посетить на этот раз, словно двое гурманов, выбирающих ресторан получше. А мы, в их отсутствие, праздновали собственную мессу, предаваясь любви на залитой солнцем терассе. И пришли к выводу, что они понемногу превращаются в узколобых мещан, но мы их всё равно любим.

Истинной Библией для нас четверых в то лето явилась книга «Море и Сардиния».103 Мы согласились, что имперский Рим вульгарен до умопомрачения. Всё хорошее и доброе относилось лишь к Лоуренсу и этрускам. Мы отыскивали все места, так или иначе связанные с их историей. Изображали из себя язычников, а на деле были всего лишь обыкновенными оксфордскими эстетами.

Кульминацией и символом тех недель, исполненных охры и синевы, стала Тарквиния. Знаменитые склепы с росписями были всё ещё недоступны для публики, но Энтони вытащил на свет божий имя одного из своих новых друзей по профессорской, и хранитель разрешил нам осмотр памятника. Мы бродили там почти до самого вечера. Это был незабываемый день, а для меня он явился поистине аватарой — высшим воплощением почти всего, что я вынес из собственного детства в Девоншире. Я чувствовал, что воспринимаю всё здесь гораздо глубже, чем Энтони, хоть он, разумеется, знал об этрусках гораздо больше, чем я, — с научной точки зрения. Думаю, именно там впервые я чётко осознал бессмысленность такого понятия, как прогресс в искусстве: ничто не могло быть лучше, прекраснее того, что мы здесь увидели, до скончания времён. Заключение печальное, но в благородном, непреходящем, плодоносном смысле.

Мы вернулись в крохотный городок и уселись, прихлёбывая вино и рассуждая — многословно, как свойственно этому возрасту — о том, что чувствовал каждый, о том, как всё это трогательно, как… и вдруг решили, что нам надо остаться здесь на ночь. Толкнулись в одну гостиницу, в другую — всё было занято отдыхающими итальянцами. Но официант в одной из гостиниц указал нам уединённый pensione104 у самого моря, в трёх милях от городка, и мы втроём убедили Энтони отбросить сомнения. В pensione имелась только одна свободная комната, но с двумя двуспальными кроватями, и мы отпустили дряхлое такси, доставившее нас до места. Мы долго сидели за ужином и снова пили вино в увитой виноградом беседке. Было душно. Слегка пьяные, мы спустились на берег и медленно шли вдоль кромки молчащего, неподвижного моря. Нэлл и Джейн вдруг решили купаться. Разделившись на пары по полу, а не семьями, мы разделись. Я увидел, как девушки осторожно вошли в воду, потом обе повернулись и окликнули нас. Они стояли в свете звёзд, взявшись за руки, словно две нимфы. На миг я даже засомневался, могу ли различить их, хотя Джейн была на один-два дюйма выше сестры. И подумал: «А ему не доводилось раньше видеть Нэлл обнажённой — её грудь, её лоно». Тут Нэлл сказала:

— Ох, безнадёжный случай! Они стесняются.

Девушки отвернулись и двинулись на глубину. Отмель была довольно длинной. Мы с Энтони последовали за ними. Они зашли в воду по пояс и бросились вплавь; одна из них при этом вскрикнула. И вот они уже плывут прочь. Через несколько секунд мы с Энтони плыли рядом с ними. Девушки остановились, едва доставая дно пальцами ног: море вокруг светилось. Малейшее движение оставляло на воде зеленоватый мерцающий след. Мы встали в кружок, заговорили об этом феномене, пропуская меж пальцев светящуюся ласковую воду. Джейн протянула руки Энтони и мне, Нэлл последовала её примеру. Получилось смешно, совсем по-детски, вроде мы водить хоровод или сыграть в «каравай». Кажется, тихонько кружиться всех вместе заставила Нэлл. На такой глубине нельзя было двигаться иначе как очень медленно и плавно. Четыре головы, лишённые тел; касания под водой. Голая нога Джейн коснулась моей, но я знал — это случайность. Море светилось, и я видел, что Энтони улыбается мне.

Может, дело было в замечательных настенных росписях там, далеко за пляжем; может, просто в ощущении, что отпуск подходит к концу… нет, здесь было что-то более глубокое, какое-то мистическое единение, странно бесплотное, хоть наши тела и были обнажены. В моей жизни мне редко доводилось испытать религиозное чувство. Глубочайшее различие меж мной и Энтони — и двумя типами людей, к которым принадлежал каждый из нас, — заключается в том, что тогда я несколько мгновений чувствовал себя полно и безотчётно счастливым; он же, человек предположительно глубоко религиозный, воспринимал это всего лишь как несколько неловкую полуночную шутку. Я могу описать эту разницу и иначе: Энтони воспринимал меня как родственника жены, который ему приятен, а я его — как любимого брата. Это был миг непреходящий и в то же время мимолётный, миг предельной близости, столь же недолговечной, как и те крохотные организмы, что заставляли светиться воду вокруг нас.

Я много раз пытался так или иначе воспроизвести случившееся в своих работах… и мне всегда потом приходилось вычёркивать эти места. Потребовалось немало времени, чтобы я понял — даже атеист должен понимать, что есть святотатство. И утрата. Словно исчезнувшие с лица земли этруски, мы никогда уже не сможем быть столь же близки, как были тогда. Наверное, я уже тогда понимал это.

Бумеранг

Меня разбудила стюардесса: Лондон, скоро заходим на посадку. Я пошёл умыться и привести себя в порядок; ещё раз перевёл часы вперёд. Когда вернулся, у моего кресла стоял Барни.

— Дэн, меня Маргарет встречает. Может, мы подбросим тебя в город?

Мне очень хотелось отказаться, но это выглядело бы грубой неблагодарностью. Кроме того, в это время ночи мне не придётся приглашать их к себе — выпить чего-нибудь. Мы вместе покинули самолёт и вместе прошли паспортный контроль; потом вместе ждали, пока появятся наши чемоданы. Барни отправился в дальний конец зала за тележкой. Всё вокруг казалось нереальным, будто я всё ещё сплю и вижу дурной сон. Барни возвратился, широко ухмыляясь:

— То ли у тебя замечательная дочь, то ли у меня секретарша-телепат.

Я обернулся и посмотрел за таможенный барьер. Однако разглядеть вдалеке лицо дочери посреди смутной россыпи других лиц так и не смог. А Барни сказал:

— Она там с Маргарет. Так что, я думаю, у тебя теперь собственный транспорт есть.

За барьером приветственно поднялась рука, я махнул в ответ. Я же написал ей в телеграмме, чтобы не ждала и ложилась спать, и уж вовсе незачем было мчаться в Хитроу. Багаж уже начал совершать медленное круговое движение по транспортёру. Всё это камнем ложилось на душу… я не имею в виду багаж.

Жена Барни была по-прежнему непривлекательной малорослой женщиной, утомлённой и увядшей, несмотря на всегдашнюю улыбку и яркий макияж. Она старилась некрасиво; впрочем, я ведь и раньше находил её странно провинциальной рядом с искушённым горожанином Барни. Мне смутно помнился их дом в так никогда и не ставшем фешенебельным Масвелл-Хилл. У Каро был странный, какой-то испуганный вид: очевидно, из-за того, что не сообщила мне о новой работе сама. Она бросила было взгляд в сторону Барни, но я уже обнял её и прижал к себе. Потом взял за плечи и, слегка отстранив, сурово произнёс:

— Я, кажется, строго-настрого приказал…

— А я теперь сама себе хозяйка.

Я снова обнял её и тут услышал голос Барни:

— Нечего волноваться, Кэролайн. Я дал вам блестящую характеристику.

— Благодарю вас, мистер Диллон.

Некоторую неестественность её тона я принял за сарказм: она знала, что он сбежал из Америки раньше срока.

— Дэн, ты помнишь Маргарет?

— Ну разумеется.

Мы обменялись рукопожатиями и несколькими репликами о том, что вот Барни раньше времени вернулся домой, о том, как тесен мир… ни о чём. Вчетвером вышли из здания аэропорта, мы с Маргарет впереди. Я слышал, как Каро спросила Барни о каком-то его интервью, но не расслышал ответа. Когда они нас нагнали, Барни просил Каро не звонить ему на следующий день, если только «уж совсем не припечёт».