Тсанкави
Когда, сразу после того, как Мириам и Марджори ушли от меня, я уехал в Нью-Мексико,265 свободного времени у меня оказалось предостаточно. Режиссёр фильма был занят на съёмках какого-то вестерна, и обсуждение сценария всегда назначалось на вечер. Съёмочная группа базировалась в Санта-Фе: в порядке исключения они на сей раз отказались от пейзажа с крутым холмом посреди ровной долины и решили снимать главным образом среди южных отрогов Скалистых гор, протянувшихся через пустыню прямо на территорию штата. Я приехал сюда впервые в жизни и, как многие до меня — самым знаменитым среди моих предшественников был, разумеется, Д. Г. Лоуренс, — сразу же в эти места влюбился. Подобно Сан-Франциско и Новому Орлеану, Санта-Фе — один из самых человечных городов в Америке; каким-то чудом здесь ухитрились отказаться от строительства небоскрёбов, и в буквальном смысле нерезкий профиль города сказался и на многом другом. Кажется, Льюис Мамфорд266 сказал, что архитектура деловых центров Америки — это попытка разъединить людей, установить между ними дистанцию, изгнав из поля зрения простую человечность и её нормальные критерии. Возможно, оттого, что Санта-Фе оказался в стороне от бешеной погони за богатством, избрав иную судьбу и приняв к себе бесчисленное множество людей искусства и ремёсел, это город удивительно спокойный, может быть, чуть слишком провинциальный, но это даже составляет предмет его гордости. Дома из необожжённого кирпича в колониальном испанском стиле с их прелестными внутренними двориками-патио, сладко-терпкий, словно дымок ладана, запах горящих сосновых поленьев, неизменно пропитывающий сумерки Нью-Мексико, поразительный свет и воздух высоко взобравшейся пустыни, тополиные рощи и старые, с колоннадами, здания магазинов вокруг сонной центральной площади, колокольный звон, плывущий сквозь ночь от собора, — всё это не похоже на Америку европейских мифов; в эту Америку я влюбился с первого взгляда и сохранил это чувство до сего дня.
Однако, даже если бы Санта-Фе оказался менее привлекательным, это нисколько не уменьшило бы моего восхищения окружающими его ландшафтами. В Соединённых Штатах, несомненно, есть более яркие места, но ни одно из них не обладает такой истинно греческой гармоничностью, таким классическим совершенством и благородством линий, как пространства вдоль берегов Рио-Гранде, миль на пятьдесят к северу между Санта-Фе и Хаосом. На всю жизнь запоминаются некоторые силуэты на фоне неба; один из таких — родом из детства — южный край Дартмура. Эта линия горизонта до сих пор не уходит из моих снов, и глубинная матрица её очертаний всегда живёт в пейзажах, внешне ничем её не напоминающих. Долина Рио-Гранде между Санта-Фе и Хаосом, кроме того, — один из крупнейших центров индейских пуэбло,267 и, хотя меня не тронули современные их деревни внизу, в долине, я был очарован заброшенными «средневековыми» поселениями на плато столовых гор, что смотрят через ущелье прямо на Санта-Фе. Атмосфера их, как ни парадоксально это звучит, сродни атмосфере цивилизаций европейских, точнее говоря — этрусской или минойской. Она пронизана ощущением утраты и тайны, чувством некоей магической связи между человеком и природой, просматривающейся и в их искусстве, и в тех скудных сведениях, что дошли до нас, о жизни и быте обитателей этих поселений. Видимо, именно это так привлекало Лоуренса. К тому же поселения великолепно расположены, акрополь каждой деревни стоит, словно на пьедестале, на скале из вулканического розового туфа, над беспредельной зеленью сосновых лесов и широких равнин. Горизонты их иззубрены вершинами гор, заросших понизу хвойными лесами, которые постепенно — чем выше, тем заметнее — растворяются в янтарно-седых осиновых рощах, за ними идут снега, а ещё выше — ничем не замутнённая лазурь небес. Пространства здесь беспредельны, о существовании таких пейзажей многие горожане давно успели забыть; ты словно попадаешь на иную, ещё не заселённую людьми планету, она добрее, мягче и благороднее нашей. В Европе только одно место можно сравнить с этим: Фестос на Крите.
Однажды я привёз сюда Дженни — очень ненадолго. У неё два дня оказались свободными, и она меня уговорила — я как-то сильно расчувствовался, рассказывая ей о своей привязанности к этим местам. В один прекрасный вечер мы самолётом отправились из Лос-Анджелеса в Альбукерке, а ночью на машине добрались в Санта-Фе. Настроение было как у нашаливших детей: ведь только суперзвёздам позволено подвергать собственную судьбу и судьбу съёмок такому риску, но веселились мы вовсю. Дженни впервые попробовала мексиканскую еду, ей понравилась затрапезная старая posanda, которую я снял для нас, горьковатый ночной воздух, дымок горящих сосновых поленьев (аромат местных сосен — pinon — неповторим), бесконечные лавки индейских торговцев с национальной керамикой, коврами и ювелирными поделками; замечательно было почувствовать себя прогульщицей.
На следующий день я повёз её смотреть Пуйе и Фрихольский каньон в Бандельерском национальном заповеднике, на котором до сих пор лежит невидимая тень Лос-Аламоса. В Пуйе она с восторгом карабкалась то вверх, то вниз, осматривая ряды скальных жилищ, пыталась подманить бурундучков, задавала бесчисленные вопросы, облазила весь акрополь; я показал ей золотистого дятла и всяких других птиц, населяющих столовые горы; она без конца чмокала меня то в нос, то в щёку, как школьница: я такой замечательный — привёз её в такое чудесное место, и такой умный, что всё про всё знаю, и знаю такие места. В заповеднике всё продолжалось в том же духе, хотя Бандельер — это место совсем иное, укрытое на дне каньона: la bonne vaux, священная долина, превращённая в музей, сонная, лесистая, обращённая внутрь себя, невообразимо далёкая от привычного мифа о «краснокожих индейцах»… мирная земледельческая культура, не так уж далеко ушедшая от садов Эдема. Все ещё живущие здесь древние растения, юкка и колючая цилиндрическая груша, лечебные и красящие травы, казалось, наделены какой-то таинственной высшей силой, обладают равным статусом с людьми: именно это почувствовал когда-то юный Ретиф на другой стороне Земли. Они словно посмеиваются про себя, сказала Дженни, смотрите-ка, мы живём здесь гораздо дольше, чем ваши замшелые человеческие существа.
Мы ехали на восток, в Санта-Фе, сквозь великолепный, напоённый ароматами вечерний воздух, окрашенный в розовые, охряные и зелёные тона, а заросшие лесами горные складки лежали за городом, словно гигантское, небрежно брошенное бархатное покрывало; прозрачное и безоблачное зимнее небо стояло над нами, и свет, какого ни одна камера никогда не умела — и не сумеет! — передать, потому что суть его — в глубине, а не в красках или вертикальных планах… Перед обедом мы ещё побродили по старому городу, в магазинчике для туристов, работавшем до поздней ночи, я купил Дженни серебряный браслет с бирюзой; мы потягивали местный коктейль «Маргарита»,268 наслаждались едой, мы любили друг друга: это был во всех смыслах безоблачный день.
Потом Дженни опишет всё это со своей точки зрения, поскольку те два украденных дня легли в основу её «последнего вклада», которому ещё только предстояло появиться; то, что она написала, я и пересказываю (она ведь с самого начала согласилась, что я могу так поступить); смысл написанного сводится к тому, что она «меня не бросит», несмотря на всё сказанное в её «третьем вкладе»: его я ещё приведу здесь, немного погодя. В Лос-Анджелесе, как она напишет, мы всегда оставались «в скобках», а в Нью-Мексико, в те недолгие часы нашего с нею бегства, эти скобки были раскрыты.
То, что мне нужно описать здесь, то, почему я не могу привести её версию, жестоко, и Дженни ни в коем случае не за что в этом винить. На следующее утро ей хотелось сделать ещё кое-какие покупки, потом мы собирались посмотреть ещё одно древнее индейское поселение и прямо оттуда выехать на шоссе, чтобы вовремя попасть в Альбукерке, к вечернему рейсу на Лос-Анджелес. Поселение находилось в местечке под названием Тсанкави, археологически оно было менее знаменито, чем Пуйе и то, другое, в Бандельере; но именно это место нравилось мне больше всего, я приберегал его напоследок, как козырную карту, оно было для меня квинтэссенцией всего этого региона. В свой первый приезд я несколько раз возвращался сюда и с тех пор успел побывать здесь ещё дважды.
До сих пор не могу понять, почему некоторые места обладают такой привлекательностью для тебя лично, почему именно в этом месте твоё прошлое как бы мистически соприкасается с твоим будущим, кажется, что каким-то образом ты всегда присутствуешь здесь, а не только тогда, когда реально здесь находишься. Такое чувство я испытывал, как ни странно, когда купил ферму: реальная необходимость приобрести Торнкум как бы проросла из глубин моего подсознания и лишь в последнюю очередь диктовалась пришедшими на ум сознательными доводами. В отношении Торнкума действительно существовали вполне осознанные причины эмоционального и ностальгического характера, так что здесь аналогия не вполне верна; но бросающаяся в глаза нелепость сравнения фермы в Девоне и такого места, как Тсанкави, не так уж абсурдна, как может показаться на первый взгляд. Это горное поселение как бы простирается за пределы конкретного места, конкретных границ, оно обладает какими-то вечносущими, мистически знакомыми тебе чертами, о чём я только что упоминал, но, помимо того, и чертами самыми обычными, чисто по-человечески тебе знакомыми, свойственными не только малоизвестному и давно забытому индейскому племени, но присущими всем мгновениям высшей гармонии в человеческой культуре: некоторым зданиям, картинам, великим музыкальным и поэтическим произведениям. Оно даёт право на существование — вот в чём дело; им можно объяснить всё остальное — слепоту эволюции, её безобразную расточительность, равнодушие, жестокость, тщетность. В каком-то смысле это тайное, скрытое от глаз убежище, укрытие, аналогичное тому, что всегда занимало мои мысли; но в то же время это место — триумфальная противоположность