Дэниел Мартин — страница 94 из 170

перестроенном амбаре, без всякой квартирной платы, а насчёт платы за работу мы договоримся. Я заставил их уехать домой и подумать как следует дня два-три и, когда они застенчиво сообщили мне, что, «ежели я уверен, то да, они согласные», с удовольствием осознал, что наконец-то в их незадавшейся жизни хоть что-то обернулось добром. Фиби как-то сказала мне по поводу невозможности иметь детей: «Ежели б нам только знать, что такого мы не так сделали, за что наш Господь нас наказывает». Мой отец был бы доволен тем, какой удар я нанёс Господу методистов.

Не могу сказать, что мне не пришлось жалеть о принятом решении. Их недостатки, личные и функциональные, мне, в общем, не мешали — я к ним привык: я имею в виду готовку Фиби и пьянство Бена. Он ограничил свои запои, во всяком случае, когда я жил дома, субботними вечерами; я привык к грому опрокидываемых вёдер, к ударам о твёрдые предметы, звону, грохоту и чертыханьям, когда он пытался одолеть последний участок дороги домой. В одну из таких суббот, уже улёгшись в постель, я слышал в открытое окно его пьяное пение, звучавшее на удивление грустно и одиноко от подножия холма напротив фермы; тогда Бен показался мне даже поэтичным. На эти еженедельные кутежи он всегда уходил в деревню пешком, поскольку весьма редко бывал в состоянии справиться даже с таким примитивным видом транспорта, как старый велосипед; однажды — по словам Фиби — он провёл ночь, распластавшись в пьяном забытьи под зелёной изгородью, и домой явился только с зарёй. К счастью, это случилось летом. Но он смог приручить запущенный сад, стал выращивать хорошие овощи и посадил все простые деревенские цветы, какие знал. Растения для него были детьми, которых он так и не смог иметь, и он относился к ним с обожанием.

Фиби со временем согласилась, что чеснок и ореган, и другие экзотические фантазии подобного рода не убивают человека, как только попадают к нему в рот; она научилась — за исключением некоторых случаев возврата к прошлому — готовить овощи и мясо, не доводя их до полного растворения. И дом она вела прекрасно.

Больше всего неудобств доставляли мне их постоянное присутствие и — неизменная благодарность. Думаю, их новое положение воспринималось ими как манна небесная, и они очень боялись всё это потерять, боялись, что, состарившись, не смогут справиться с работой; я же, естественно, побаивался ответственности, которую их присутствие на меня возлагало. Но самым трудным оказалось выносить их весьма простую систему ценностей. В теории, живя в городе, очень легко смеяться над деревенской ограниченностью и узостью интересов, мужицкой уверенностью, что весь мир живёт и думает так же, как мы тут, в нашей деревне; но ведь это означает, что высмеивается философия, которая помогла многим поколениям земледельцев выжить в тяжкие годы эксплуатации и горя. Любой последователь Фрейда с лёгкостью определил бы, какие именно комплексы заставляют Фиби так увлечённо мыть, тереть и полировать, добиваясь, чтобы всё в доме сияло чистотой; но тут, несомненно, присутствовала и глубокая вера в то, что определённые достоинства — методичность, соблюдение обычаев, подчинённость ежедневной рутине — суть главные условия целостности бытия. Такая жизненная мудрость обретается и глубоко усваивается лишь теми, кто всю жизнь прожил среди растений и животных, взращиваемых собственными руками. Облечь эту мудрость в слова люди земли не умеют, но они её ощущают. У Бена это было видно очень ясно. Он хвалил свои овощи и цветы не очень охотно, в них что-нибудь всегда оказывалось не совсем так; но порой я замечал, как он, оставшись наедине со своими питомцами, смотрит на них, как их касается… Его сдержанность вовсе не была элементарной демонстрацией ложной скромности: просто он позвоночником ощущал, что если бы всё было доведено до совершенства, всему миру, как и ему самому, незачем было бы жить. Бен действительно усвоил одну глубочайшую истину: неудача — это соль жизни.

В моём же случае речь шла о приправе более пикантной, о проблеме более плотской: нужно было не только заставить их примириться с тем, что я сплю вовсе не с законной женой, но что я вообще не намерен таковой обзаводиться; что, кроме того, этот факт — или серию фактов — следовало скрывать от самой частой моей гостьи — Каро. Набравшись решимости, я взял быка за рога и объяснил Фиби, что у мужчин бывают и другие грехи, не только те, что свойственны Бену. Если она и была шокирована (а это могло быть скорее из-за моей откровенности, не из-за сути сказанного), она сумела это скрыть. Их это не касается, они стольким мне обязаны, живи и жить давай другим… На меня выплеснулся ушат пословиц и поговорок, суммирующих кодекс деревенской терпимости, примерно в духе вечной присказки тётушки Милли: «Может, всё это к лучшему».

Но если это и дало мне возможность жить и любить, как я хотел, мне не удалось преодолеть все барьеры. Я постоянно ощущал их глубоко запрятанное неодобрение. Возможно, Бен и Фиби прекрасно сознавали, что мои сменяющие друг друга возлюбленные для них гораздо удобнее, чем постоянная, законная хозяйка, желающая вести дом по-своему. Но я понимал, что никуда не делось их глубокое убеждение в том, что мне пора уже «перебеситься», остепениться, зажить своим домом; я мало-помалу привык судить о своих приятельницах, и не только тех, с кем делил постель, по реакции Фиби — долго ли она с ними болтает, насколько сдержанна или откровенна, надевает ли личину горничной или остаётся самой собой. Абсурд, конечно, но гостьи получали плохую оценку, если не уживались с Фиби, не умели, словно на туго натянутом канате, найти баланс между простой помощью на кухне и попыткой взять бразды правления в свои руки. Мне дозволялось подшучивать над её промахами; несколько позже такое дозволение получила и Каро; но другим женщинам следовало вести себя дипломатично.

Пару раз я восставал против их мягкой тирании и раздумывал, не удалить ли их как-нибудь по-доброму из моей жизни. Но ведь я часто и долго отсутствовал, и мысль, что они там, вселяла в душу спокойствие и уверенность; а возвращения домой, запас деревенских новостей и сплетен, выкладываемых наперебой, наслаждение, доставляемое тесным маленьким мирком после пребывания в огромном разрозненном мире, звук их девонской речи… и призраки, призраки других, когда-то в этом доме живших.

Филлида

Я у любви в плену,

Не в силах сладить с нею,

Неверную кляну,

Но вымолвить не смею.

Мой ум порабощён,

Она ж манит очами,

Но ветрена, как сон,

Как челн под парусами.

Всё отдаю ей в дар,

Она же смотрит мимо.

Она неумолима.

О, тщетен сердца жар!

Увы, играет мной моя Филлида.

В те времена, что мой отец был здесь приходским священником, Торнкум принадлежал семейству Рид, а сами они принадлежали к ныне почти исчезнувшему слою образованных крестьян. В нашем приходе такие были редкостью посреди множества полуграмотных фермеров, речь которых отличалась невероятным местным акцентом и ещё более невероятной грамматикой; Риды были совсем другими. Правда, в их речи слышался южногэмпширский акцент, но произношение было чётким и ясным, и они почти не употребляли диалектальных слов. Семья состояла из шести человек, главой считался дед, служивший старшим церковным старостой в нашем приходе. Давно овдовевший «старый мистер Рид» был в большом фаворе у моего отца, который вечно приводил его в пример, называя старика «джентльменом от природы». Это снисходительное клише довольно унизительно, но старик и в самом деле был человек замечательный, отличавшийся врождённым чувством достоинства, естественной учтивостью… даже, я сказал бы, величием. Глядя на него, можно было вполне согласиться, что именно крестьянство — «становой хребет» Англии. Если обычно с людьми, говорящими не вполне грамотно, стараешься быть предельно вежливым, в присутствии этого патриарха и стараться было не нужно — это получалось само собой. Никто никогда не называл его «старина Рид»: он вполне заслужил уважительное обращение «мистер». Больше всего мне запомнилось, как он читал поучения281 в церкви. Он знал на память чуть ли не целые главы из Библии и читал их наизусть размеренно, глубоким басом, никогда не заглядывая в текст, с таким безыскусным убеждением, какого я никогда не слышал в голосе собственного отца… да и потом, у других, гораздо более искушённых актёров, тоже что-то не замечал. Старый мистер Рид — единственное исключение из всего, что ненавистно мне в англиканской церкви. Он был словно народная песнь или поэма, словно донёсшийся до нас голос Дрейка и Рэйли.282 Пусть мой отец проповедовал и исповедовал веру, старый мистер Рид был — сама вера.

Когда началась война, он был уже слишком стар, чтобы работать, и хозяйство вёл его сын, ни в какое сравнение с ним не шедший: замкнутый, с тихим голосом человек лет пятидесяти. У него были жена и три дочери, младшая — та самая Нэнси, на которую я исподтишка заглядывался в воскресной школе и которая могла всех переглядеть в гляделки. Две старшие дочери — близняшки Мэри и Луиза, — как только началась война, стали помогать родителям на ферме. В деревне их считали странными: повсюду, кроме церкви, они ходили в мужской одежде — брюки, рубашка, свитер, этакая парочка смуглолицых и крепких сельских амазонок, правда, стройных и небольшого роста. До того как я по-настоящему с ними познакомился, меня отталкивала их неразговорчивость, их крестьянская сноровка и уверенная манера держаться: я считал, что — как девушки — они совершенно непривлекательны.

Риды держали стадо замечательных коров гернзейской породы, и сливки у них были лучшие во всей округе; они сами делали сидр; разводили домашнюю птицу; мать семейства была просто помешана на пчеловодстве — мой отец ничей другой мёд и пробовать не желал. Хотя их усадьба была в дальнем конце прихода и Риды были не того статуса люди, чтобы мы могли встречаться домами, общались мы довольно часто. Общие церковные дела — миссис Рид была, помимо всего прочего, заводилой в Союзе матерей: приходилось часто носить на ферму записки. Во время войны — проблемы с продукт