Дэниел Мартин — страница 95 из 170

ами… отец укоризненно качал головой, видя, как безобразно попираются «Священные законы нормирования»: в деревне постоянно тайком продавались сливки, масло, яйца, куры, «жирная крольчатина» (незаконно забивали свиней). Нам тоже перепадало из самых разных мест: тётя Милли говорила, это что-то вроде церковной десятины. А главная доля «поставок» шла именно из Торнкума.

Я влюбился в Торнкум задолго до этого. Ферма стояла одиноко, в глубине сада, посреди небольшой уютной долины, прижавшись спиной к подножию крутого, поросшего лесом холма, а окнами глядя на юго-запад. Простой белёный дом отличался от других таких же только массивным каменным крыльцом с выбитой над входом датой «1647». Меня это крыльцо влекло с малых лет: в нём тоже была — вера. И сам дом — внутри — с характерным девонским запахом, густым и сладковатым, в котором смешались запах коровьих лепёшек, сена и пчелиного воска; дом был необычайно удобным для жизни, необычайно обжитым. Тут был хороший фарфор, солидная мебель и совершенно не было вещей, купленных по дешёвке, не было клеёнки и линолеума, столь типичных для большинства фермерских домов нашей округи. В Торнкуме жизнь вовсе не сосредоточивалась вокруг кухни, хотя ежедневные трапезы, разумеется, проходили там. Возможно, это определялось преобладанием в доме женщин. Это был единственный дом, где в ту пору я вечно казался чужим самому себе. Конечно, тут сказывались и сословные различия — миссис Рид начинала суетиться вокруг меня, предлагала мне чай, лимонад или — стакан сидра, когда меня сочли для этого достаточно взрослым: ведь я сын священника, почётный гость; и Дэниел вдруг сознавал, что ведёт себя неестественно, или, скорее, именно в этом доме неестественность собственного поведения беспокоила его постоянно. А ещё в доме ощущалась странная, загадочная теплота, некая собственная внутренняя жизнь, некое благоволение: всего этого не было в нашем доме, хотя он был значительно просторнее, а сад при нём — несравненно лучше. Должно быть, отчасти это зависело от женского присутствия: подсознательная мечта о сёстрах, о настоящей матери, не такой, как бедная тётя Милли; отчасти — от некой ауры сексуальности, создаваемой этим же присутствием; от жизни рядом с животными, близко к земле, к тому, что так плотски осязаемо, а не абстрактно-духовно. Я всегда с нетерпением ждал, когда меня пошлют в Торнкум. Во время войны отец обязательно заставлял меня работать на всех фермах, где требовалась помощь на уборке урожая, — не важно, что я был не очень-то умелым работником; это меня в душе всегда раздражало — я готов был в первую очередь помогать Ридам, в последнюю — всем остальным.

И Нэнси.

Нэнси — мука моя.

По правде говоря, уехав в школу-интернат, я на целых два года о ней и думать забыл. Я знал, что она учится в местной школе-интернате в Ньютон-Эбботе как приходящая ученица. Во время каникул я видел её в церкви. Она казалась потолстевшей и неуклюжей и какой-то слишком застенчивой; куда подевалась её задиристость, свойственный ей прежде мальчишеский задор? От неё теперь и взгляда было не дождаться, какие уж там гляделки! Да я и сам был не лучше. В дортуаре я такого о сексе наслушался и так буквально всё воспринимал… Моя школа вовсе не отличалась сексуальными извращениями, но подспудные течения… тема эта постоянно возникала в ночных разговорах и порождала тревожные вопросы, Мне (я предполагал, что только мне!) приходилось лгать о собственном сексуальном опыте. Конечно, я целовался с девчонками — а как же? Конечно, трогал их за грудь, конечно… об остальном лгать не надо было — возраст служил достаточным оправданием, но моя абсолютная невинность, разумеется, была постыдна. Я обнаружил, что некоторые мальчики мне нравятся — и стал себе противен: одно дело — кощунствовать на словах, и совсем другое — обнаружить, что ты тайный извращенец. Я винил во всём семью — и не без оснований; у всех других ребят были сёстры, у сестёр — подружки; были танцульки, вечеринки… а всё, что было у меня, это игра в теннис, да и то изредка, со скучными, заносчивыми существами противоположного пола, которые гораздо больше интересовались лошадьми, хоккеем и друг другом, чем прогулками в лесочке. Да даже и эти прогулки всегда в присутствии дуэний, следящих за каждым шагом. А ещё я ужасно боялся показаться смешным, если попытаюсь сделать шаг в желаемом направлении… или — вдруг моя спутница поднимет шум и узнает отец или тётя Милли. Ну, школа была хороша уже хотя бы тем, что думать о девчонках было некогда. Знакомиться было негде, а те, кого мы порой видели, были недосягаемы. Зато были учёба и чувство солидарности с другими испытывающими такие же страдания, такую же безысходность. Но дома, на каникулах, я был предоставлен самому себе и обречён в одиночку сражаться с комплексом Портноя.283

Спас меня младший мистер Рид. В тот год, как раз перед тем, как я приехал домой на летние каникулы, он повредил спину, насаживая ворота на петли. Ему строго-настрого запретили делать тяжёлую работу, и запрет этот он тут же проигнорировал, как делают все нормальные крестьяне во всём мире; теперь он расплачивался за это, вынужденный провести две недели в постели без движения и по меньшей мере ещё несколько месяцев в инвалидном кресле. Мы же были слишком многим обязаны этому семейству — я имею в виду незаконные продуктовые «поставки», — чтобы мой отец мог ответить отказом на предположение миссис Рид, что в это лето моя помощь ей нужнее, чем кому-либо другому в нашем приходе. К моему приезду дело было решено и подписано. Меня наняли за тридцать шиллингов на пять с половиной рабочих дней в неделю: рабский труд.

Но шестнадцатилетнего раба это ничуть не беспокоило. В прошлые каникулы — на Пасху — он видел Нэнси только раз, в обстановке, безмерно далёкой от эротики: на торжественном чаепитии, устроенном в пасторском доме для Союза матерей, но и этого было достаточно. Дэну и Нэнси было поручено разносить чашки и тарелочки без умолку щебечущим дамам. Светлые волосы Нэнси были уложены в причёску в стиле Бетти Грейбл, это очень понравилось Дэну; и если ей и недоставало гибкой стройности Дины Дурбин284 (его тогдашний идеал женщины), то её вечернее платье из блестящего синего шёлка, с короткими — фонариком — рукавами и пышной юбкой свидетельствовало, что «потолстевшая и неуклюжая» — определения вовсе не справедливые. Может, чуть слишком пухленькая, но с явно выраженными грудками и четко очёрченной талией; а сам он вытянулся очень быстро, он теперь был на целый дюйм выше её. Она робела, возможно из-за сословных различий, и они едва ли словом перемолвились за весь вечер. Он подумывал, не решиться ли предложить ей выйти в сад, но в присутствии стольких свидетелей… да и предлога подходящего придумать не удавалось. У неё были лавандово-синие глаза, изогнутые дугой брови, длинные ресницы; лицо её — если бы не глаза — могло показаться чуть слишком пухлощёким, но всё вместе было удивительно гармоничным. Некоторое время спустя она скромно уселась рядом с матерью, и Дэну пришлось довольствоваться взглядами украдкой. Но той ночью…

В первый же день своего счастливого рабства в Торнкуме он понял, что влюблён по уши, влюблён ужасно, мучительно, так, что не способен поднять на неё глаза, когда она тут, поблизости, или думать о чём-то другом, когда её нет; а все эти надоевшие расспросы дома, за ужином! Да, старый мистер Рид показал ему, как косить, он выкосил полсада, всю крапиву уничтожил, это по-настоящему трудно, надо сноровку иметь. Невозможно объяснить им даже это: старик показал ему, как держать руки на косовище, каким должен быть ритм… медленно и размеренно, сынок, полегче, не нажимай, тише едешь — дальше будешь; старик тяжело опирается на палку, стоит под склонёнными ветвями яблони, улыбается, кивает. А искусство отбивать косу! А как это всё трудно. Глядите, как сбиты ладони — все в пузырях. Старику вынесли стул, чтобы он мог сидеть и наблюдать за происходящим, поставили около ульев, Дэн рассказал и об этом, но — ни слова о девочке, принёсшей им перекусить в десять утра: чай и сладкий пирог; а ещё — она ему улыбнулась. Она повязала голову красной косынкой, кое-где к ней прилипли пушинки — в птичнике ощипывали цыплят; а этот робкий взгляд, подспудное понимание, чуть заметный, особый изгиб тесно сомкнутых губ… Потом — обед. Пироги с мясом и картофельная запеканка (миссис Рид наполовину из Корнуолла). Потом он и Луиза чистят коровник, навоз — в кучу, соломой устилается пол. Потом — то, потом — это, тётя Милли улыбается, отец доволен.

В девять — спать, спать хочется смертельно, всего пара минут, чтобы вспомнить непередаваемо ужасное — конец дня. Собирали яйца — вдвоём с ней, больше никого; он держит корзину, она роется в ящиках, он смотрит на её профиль, вонь куриных гнёзд, кудахтанье, её ласковый голос, успокаивающий кур, будто его здесь и нет, но ясно — она сознаёт, что он тут; сейчас она уже не так робка, хоть по-прежнему не поднимает глаз. А он вдруг сознаёт, как она миниатюрна, как хрупка, как женственна. Внезапная эрекция, он пытается прикрыться корзиной, пригибается сильнее, чем необходимо под низкой крышей. Снаружи, у живой изгороди, немного легче: теперь они разыскивают под кустами сбежавших несушек; солнце клонится к закату; Нэнси наклоняется, блестит полоска кожи под краем ситцевой кофточки; теперь они идут к амбару, где наверху на соломе снеслась чёрно-рыжая родайлендка по имени Безмозглая: «ох, как бы те гадские крысы все яйца не сожрали». Курица носится кругами по мощённому камнем полу, в тревоге и гневе. Нэнси осторожно выбирается вниз, в руке — два яйца, говорит с нарочитым акцентом:

— Ох, да затихни ты, Безмозглая, будет тебе! — И, наклонившись, вытягивает губы трубочкой, чмокает, словно целует, рыжеголовую птицу.

Дэн говорит:

— Тут у вас безмозглых нет.

Нэнси подходит, берётся с другой стороны за ручку корзины, которую он держит, будто ей надо посмотреть, много ли там яиц.