ядишь: вон метрах в пятидесяти левее цапля внимательно разгуливает меж камней, что-то тяжело плюхнулось в воду у противоположного берега, а вон рак порскнул в сторону, но зато набежали и роятся отчаянные мальки. Единственная мысль, тоже свежая, как бы умытая, даже розовеющая от свежести: хорошо.
По возвращении весело бывает ревизовать свои зеленя; картошку, однако, пора по второму разу окучивать, укроп хотя и скелетист, но уже распространяет задорный дух, кабачки кустятся так, что любо-дорого посмотреть, равноh и морковка отменно развивается, и свекла, и бобовые, и редис. И все-то на усадьбе в порядке, все ровно-гладко, как на параде, ни один посторонний гвоздь не валяется, точно это не пятнадцать соток угодий, а любовно прибранное жилье. Единственно подумаешь, что через три тысячи лет тут будет дно морское, или землю закатают асфальтом, или на наш Зубцовский район распространится пустыня Гоби, и тогда такая мысль ядом разольется: нехорошо.
В силу теории относительности, которая представляется почему-то особенно результативной относительно сельского способа бытия, время от пробуждения и до той минуты, когда садишься писать за стол, кажется чрезвычайно протяженным и чувствительным, хотя тот отрезок составляет максимум полчаса. Возможно, так кажется потому, что солнце в эту пору совершает самую приметную часть пути: еще давеча оно светило сквозь кроны деревьев, а теперь уже перевалило за нашу речку и волнами распространяет тепло, похожее на прикосновение, или на приступ стыдливости, или на легкий жар. Впрочем, в моей мансарде по-прежнему прохладно и так приютно, что все бы писал, кажется, и писал; диван, маленький стол, на котором едва умещается пишущая машинка системы "Оптима", деревянное исполкомовское кресло, рублевская Троица, подсвеченная лампадкой, модель двухмачтовой шхуны своей работы и собственного же дела тяжелые полки книг. Из превходящего: трубочка и кружка крепкого кофе со сливками, которое веселит обоняние и приятно тревожит ум. Знай себе удовольствуйся и пиши.
И писал бы, кабы не тот дефис, что вижу - в деревню ввалилось колхозное стадо, которым предводительствуют Виталик Девяткин и Серега Белобородов по прозвищу Борода. Последний, по всем признакам, уже опохмелился, несмотря на сравнительно ранний час, поскольку он неуверенно орудует кнутом и не совсем твердо держится на ногах. Виталик Девяткин мимоходом облокотился на мою калитку и говорит:
- Вчера отдохнули маленько...
- Святое дело,- потрафил я.
- Сейчас Борода, я так понимаю, где-нибудь рухнет спать.
- Полный вперед.
- Ты посмотри, чтобы его собаки не покусали или машина не наехала...
- Посмотрю.
Девяткин протяжно вздохнул, достал из-за рукава сигарету и закурил.
- Дурную какую-то водку стали выпускать, прямо, хрен ее знает, не водка, а чистый яд. Я думаю, это правительство решило окончательно избавиться от народа - по-другому ихнюю политику не понять.
С недавнего времени как-то нехотя пишешь прозу; во-первых, совестно водить читателя за нос, выдавая свои фантазии за былое, а во-вторых, стали вдруг раздражать условности, на которых держится литературное ремесло, например, необходимость выдумывать для персонажей экзотические фамилии или неизбежный порядок слов. Вообще художественная проза - это слишком игра производителя с потребителем, чтобы ею было извинительно заниматься в зрелые годы, тем паче на склоне лет. Хочется говорить с соотечественником без околичностей, напрямки, как Христос завещал: "Да - да; нет - нет; а что сверх этого, то от лукавого". Слава Богу, писателю всегда есть, что сказать в ракурсе "да" и "нет", на то он и писатель, что видит острее, объемлет шире, вникает глубже, чем дано от природы нормальному человеку, по крайней мере он способен сформулировать то, что все понимают, а изложить своими словами - это ну никак...
С одной стороны, такой переворот смущает, ибо он навевает предположение, что, может быть, ты просто-напросто исписался, но, с другой стороны, лестно делается, едва вспомнишь, что через него прошли такие титаны, как Николай Гоголь и Лев Толстой. Правда, в обоих случаях переворот дал сомнительный результат: Гоголь в итоге написал книгу "Выбранные места из переписки с друзьями", которая может быть интересна только специалистам, а Толстой, как известно, ударился в терапию, хотя доподлинно известно: "Литература - редко лекарство, но всегда - боль" (А. Герцен).
Так вот уже года два пытаешься что-то сделать на стыке прозы и публицистики, полагая в этом алгоритме выход из тупика. Не исключено, что тут открывается решение обещающее, продуктивное, тем более что в наше время у соотечественника иссякло желание следить за развитием отношений между Петрушей Гриневым и Машей Мироновой, а если ему нынче и есть
дело до художественного слова, то это слово должно быть какое-то непосредственное и веское, как "батон". Поскольку центральная фигура в России сейчас борец от нечем себя занять, писать хочется о борце, то есть о разбойнике, причем разбойнике крайне вредном, особенно если он главным образом ратует за народ.
Тема эта, в общем, неблагодарная, во-первых, потому, что освоенная, во-вторых, потому, что по бедственной русской жизни сия аксиома не требует доказательств, а в-третьих, потому, что за окном едва приметно покачивается ветка яблони, сквозь нее видно речку, овсы соседнего колхоза "Передовик", высокий берег Волги, заросший елью, осиной и сосной, а дальше только синее-пресинее небо, похожее на театральный задник, по которому плывут куда-то ватные облака. Впрочем, в нашем деле что важнее всего? Слова... Вернее, порядок слов и то, как они пригнаны дружка к дружке, плюс, конечно, хорошо иметь в знаменателе такой дар, чтобы действительность делилась на него без остатка, как, положим, делится пять на пять. Ведь можно сказать и так: наступил октябрь, уже рощи отряхнули последние листья со своих нагих ветвей, дохнуло осенним холодом, дороги замерзли... ну и так далее, а можно сказать и так: "Октябрь уж наступил - уж роща отряхает/ Последние листы с нагих своих ветвей..." - то есть слова вроде бы те же самые, а разница такая, как между понятиями "миссия" и "мессия".
Итак, вставляем в каретку лист, вздымаем кисти рук над клавиатурой "Оптимы" - и вперед: "Когда вождей Конвента с шумом и стрельбой арестовывали в Парижской ратуше, по некоторым сведениям, Макс Робеспьер воскликнул: "Республика погибла, разбойники торжествуют!" Что до республики, затеянной булочниками, которые начитались энциклопедистов, то, может быть, туда ей и дорога, тем более что 9-го термидора, по существу, вор у вора дубинку украл, а вот о разбойниках хочется говорить".
Хочется-то - хочется, а что, собственно, говорить?.. Пока то да сё, можно ручки по-новому переложить, заточить карандашик и понаблюдать из окна за соседским псом, который нежится на солнце и смешно отгоняет мух. Ну разве что так... Вчуже разбойников понять можно: действительно, куда увлекательней шататься по свету, шокировать публику свежими моральными нормами, отстреливаться и скрываться, нежели битых восемь часов простаивать у станка. Только в том-то вся и штука, что борьба за совершенное общественное устройство есть занятие в высшей степени бессмысленное и коварное, ибо, например, всеобщее избирательное право нельзя завоевать путем вооруженного восстания, его можно только заслужить или выслужить,- Россия вон обрела наконец действительно всеобщее избирательное право, но поскольку она доросла много если до конституционной монархии древнеанглийского образца, то законотворчеством у нас занимаются преимущественно лоботрясы и чудаки. Оно и понятно, коли принять в расчет, что наш излюбленный персонаж - бандит Степан Разин, который, в частности, сжег Дербент.
Следовательно, хирургическое вмешательство в естественный ход ве
щей - дело вредное, поскольку, например, личностное, общественное и имущественное неравенство, увы, категория естественная, и оттого вечная или около того, поскольку, например, человечество и помимо учения о диктатуре пролетариата развивается, уповательно, в сторону всеобщего благоденствия, во всяком случае, оно уже проделало некий путь от царя Ирода до Робеспьера и от Робеспьера до наших дней. Да вот беда: революционерам закон не писан, и, скажем, наши большевики будут мутить воду до скончания своих дней, потому что большевизм для них - целое веселое занятие, которое дает хлеб насущный, известность и приложение злостных сил, потому что, кроме как вод мутить, они не умеют решительно ничего. На Западе знать не знали про шесть условий товарища Сталина, Бог миловал романо-германцев от коллективизации и борьбы против безродных космополитов, и "Моральный кодекс строителей коммунизма" никто у них не читал, а между тем по ту сторону Эльбы сам по себе сложился тот общественный строй, о котором мечтали наши большевики, причем мечта эта осуществилась в условиях частной собственности на средства производства и эксплуатации человеческого труда; а что же по сю сторону Эльбы, где и народ обитает смирный, хоть веревки из него вей, и черноземы самые тучные в мире, и нефти хоть залейся, и злата пропасть таится в недрах, и, главное, начальство с утра до вечера ратует за народ, а загодя записывались на галоши, и муку давали не каждый день.
Итак, очевидно, что борцы за социальную справедливость - это в своем роде лишние люди, не приспособленные к положительному труду, которые безобразничают потому только, что как-то надо себя занять. Макс Робеспьер, самозваный защитник "попранной невинности" и "угнетенной добродетели" при помощи гильотины, на поверку оказался особой, до такой степени далекой от прозы жизни, что когда он задумал покончить самоубийством, то всего лишь прострелил себе нижнюю челюсть, так как отродясь не держал в руках ничего опаснее столового серебряного ножа; Жан-Поль Марат, лекарь-самоучка, дорвавшись до власти, первым делом закрыл Французскую академию, за то что "бессмертные" издевались над его научными трудами, вроде "О причинах радужной расцветки у пузырей"; Дмитрий Каракозов, открывший охоту на царя-освободителя, был недоучившийся студент и клинический неврастеник; Андрей Желябов даже в бахчеводстве не преуспел; Ульянов-Ленин - неудавшийся адвокат, Троцкий даже среднего образования не получил, правда, он пробовал себя в живописи и перевел басни Крылова на украинский язык; Сталин, в сущности,- раз и навсегда обиженный кавк