Деревня дураков (сборник) — страница 14 из 34

– Тс-с! – спохватился вдруг Ефим и кивнул на задремавшую Серафиму.

Та сидела, свесив голову на грудь, и легонько посапывала.

Митю опять захлестнула горькая, разъедающая нежность. Стало мучительно жалко. И Фиму. И старушек из детства, давно умерших, но для него по-прежнему живых. И стареющих родителей. И всех людей, идущих к неминуемой смерти. И Настю, которую он ни за что ни про что обидел. И президента Лёню с его указами и любовными письмами. И Стаса, волнующегося о стиле…

Митя осторожно встал из-за стола. И пошел через сад, не видя дороги.

Краем сознания он знал, что ответ где-то здесь. В его захлебнувшемся сердце.

Глава двенадцатаяПод дождем

Между тем Серафиме снилась Любка. Та сидела на лугу в голубом платье и, улыбаясь, махала ей рукой. У Любки было чистое лицо, будто она умылась в какой-то особой воде, смывающей не только грязь, но и неизгладимую гнильцу дурной жизни.

Перед ней стояла большая корзина спелых яблок. Любка выбрала одно, обтерла о платье и протянула Серафиме. Яблоко было сладким и сочным.

– Где ж ты их набрала? – изумилась Фима. – У нас таких не бывает.

– А вон, – Любка кивнула на чахлый прутик, торчавший рядом. – Мое деревце.

Одно за другим она выложила на траву еще три яблока:

– Деду Фиму. Косте большому. Косте маленькому. Передай им.

– Девонька, – затосковала Серафима, уже обо всем догадавшись, – что же ты сама их не угостишь?

Любка, по-прежнему улыбаясь, покачала головой, подхватила свою корзинку и побежала прочь по полю. Не оглядываясь.

Серафима встрепенулась и увидела перед собой блюдце с остывшим чаем. Ефим улыбался ей через стол, как ребенку.

– Любка-то наша, – с усилием выговорила Фима, и дед потемнел. – Кажется, отмучилась.


На исходе третьего дня погода испортилась. Нудный дождь застучал по крыше сарая. Небо заволокло. Ветер донес со свалки жалкий нескончаемый вой. Это мучилась от снедавшей ее болезни старая собака Паршивка, такая несимпатичная, что ее не любил даже Минкин.

Они молчали, не включая свет. Костя иногда выскакивал под дождь, обегал вокруг церкви, и отец Константин слышал гулкие удары по ржавой бочке, поставленной под водосток.

Потом он возвращался, прятался в дальнем углу и затихал. Порой казалось, что мальчик тоже исчез. Растворился в сирых сумерках мира, как Любка. Отец Константин вслушивался в темноту, но не мог уловить ничего, даже дыхания.

– А что же ты от дворца с сауной отказался? – вдруг хрипло хохотнул Костя. – Я бы взял.

Отец Константин пожал плечами. Их опять обступил ровный шум дождя.

– Хотя от такого кастрата, конечно, брать западло, – через минуту продолжил Костя с жутким отрешенным оживлением.

Было слышно, что думает он о другом, и от этих мыслей ему уже совсем невмоготу.

– Давай еще раз на лесопилку сходим? – предложил отец Константин.

– А толку? Все равно не отопрут, – откликнулся Костя и зашуршал своей болоньевой курткой.

Они вышли под серое небо и двинулись по размытой дороге. Под ногами чавкала грязь. Лужи морщились от промозглого ветра. Казалось, что наступила осень и теперь так будет всегда.

Костя шел впереди, засунув руки глубоко в карманы. Воротник куртки был поднят, но это не помогало: за шиворот текла ледяная вода с небес. Он вдруг повернулся к отцу Константину мокрым злым лицом и крикнул:

– Ну, и где же твой Бог?

– Здесь.

Костя подошел к нему почти вплотную, как в минуту их знакомства, и глухо выговорил, глядя вбок:

– Я убью кого-нибудь.

Отец Константин осторожно его обнял. Костя не вырывался.

– Ты меня все равно не удержишь, – безнадежно сказал он, уткнувшись лбом.

Дождь припустил с новой силой. А они все стояли на краю дороги, промокшие насквозь. Вдвоем.

Наконец Костя отстранился, высморкался в щепоть и устало, по-взрослому, произнес:

– Когда все кончится, отдашь меня в суворовское. Может, там обуздают.


Вовка свирепо крутил баранку, объезжая бездонные лужи, где можно было увязнуть навсегда. Он непрерывно курил и бранился на весь салон, в котором второй рейс подряд не было ни одного пассажира:

– Гнида! Паскуда! Мог бы генерала возить!

Вовка затормозил посреди елового леса и вылез по нужде.

– Потаскуха! – невнятно проревел он, сжимая зубами фильтр и кривясь от едкого дыма, лезшего прямо в глаз.

Тут Вовка поперхнулся, выронил сигарету и рывком натянул штаны. Из придорожной канавы, заваленной всяким сором, на него в упор смотрела психовка. Молниеносно он вскочил в кабину и дал газ.

Вовка служил не в горячей точке, но небоевые потери случались и в его части. Так что покойников он на своем веку повидал, и эту последнюю неподвижность вычислял на раз, безошибочно отделяя ее и от обморока, и от самогонной комы.

В канаве, без всяких сомнений, лежал мертвец.

Пулей пролетев еловый лес, Вовка немного сбросил скорость. Голова трещала от лихорадочных рывков мысли. В милицию? В деревню? В скорую? «Газель» шла все тише. На середине бескрайнего поля, истошно заматерившись, он повернул назад.

Оранжевую Любкину жилетку он увидел еще издалека и удивился, что не заметил ее раньше, в предыдущем рейсе. Все тем же армейским чутьем Вовка знал: психовка здесь уже давно. Сутки, а то и двое.

Вовка надел перчатки, в которых ковырялся в двигателе, закурил, чтоб не чувствовать запах, и шагнул в канаву. Первым делом он закрыл Любке глаза. Потом прихватил ее под мышки и с трудом потянул. Психовка нечеловечески закричала. Вовка отпрыгнул, нырнул в «газель» и только там понял, что это надрывается на сухом суку ворона.

Докурив всю пачку, он снова вышел под дождь. Ему показалось, что за эти двадцать минут Любка стала еще тяжелее. Не решаясь материться, он кое-как втащил ее в салон и положил в проходе.


Возвращаясь с лесопилки, где им, конечно же, никто не открыл, они увидели «газель» у церковной ограды. Вовка стоял рядом под дождем. От того, что он не сидит в кабине, а мокнет на улице, все уже было ясно. Костя маленький вцепился в руку Кости большого.

– Иди домой, пока мы здесь, – сказал тот.

Мальчик с ужасом замотал головой.

– Тогда к Серафиме.

Костя убежал. Вовка с отцом Константином молча внесли Любку в сарай и опустили на пустой дубовый стол.


На отпевание психовки неожиданно собралась почти вся деревня. Только Костя забился в подпол, за ящик, где дед Ефим хранил краски, и никуда не пошел.

Любка лежала посреди церкви нарядная, как никогда в жизни. Евдокия Павловна принесла ей свое состарившееся в шкафу выпускное платье из голубого шелка. Вовка, пьяный с утра, приволок за пазухой туфли на каблуках, которые еще до армии купил вероломной подруге, замышляя свадьбу.

Отец Константин произносил слова службы, и людские лица плыли и дробились у него в глазах, мешаясь с огоньками свечей. В отличие от Вовки, это была его первая смерть. И он шел сквозь нее почти бездыханный, неотвратимо приближаясь к моменту, когда ему придется что-нибудь сказать от себя.

И вот хор, состоявший из одной Клавдии Ивановны, умолк. Толпа зашевелилась и подступила к гробу. Отец Константин шагнул вперед, как в пропасть, и услышал собственный голос, который поначалу не узнал:

– Прости нас, Люба. Тебе было холодно с нами. И каждый из нас отчасти перед тобой виноват.

– Говорите за себя, – отчетливо произнес пенсионер Гаврилов, стоявший в первом ряду с толстой свечой в руках. – Мы-то ей бутылки не покупали.

Наступила поистине мертвая тишина.

– Убью, – еще более отчетливо сказал откуда-то сзади все-таки появившийся Костя.

Отец Константин нашел глазами Вовку, кивнул. И тот, неловко перекрестившись, взялся за угол гроба.


На улице по-прежнему лил дождь, и по дороге на кладбище толпа заметно поредела. Старая собака Паршивка, глодавшая пластмассовый цветок, увидев людей, поджала хвост и заскулила. Мрачный Пахомов замахнулся, и Паршивка шарахнулась за могилы.

– У, образина, – прохрипел бывший тракторист, думая, как всегда, о своей гулящей Светке. – Доберусь до тебя. Дай время.

– Это оборотень, – уверенно прошептала Клавдия Ивановна и трижды сплюнула через левое плечо.

Глава тринадцатаяЛена

Казалось, жизнь сама прятала Митю подальше от мест, отмеченных смертью. Когда умерла бабушка, он раскапывал древнее городище в двухстах километрах от дома. И вернулся уже в пустую квартиру. Похороны других знакомых старушек всегда заставали Митю то за экзаменом, то с бронхитом, то с прорванной трубой.

И на этот раз все должно было произойти по отлаженной схеме. За несколько часов до того, как Вовка обнаружил труп в еловом лесу, Митя уехал в районный архив, где надеялся найти какие-нибудь документы, связанные с историей Митина.

Вечером, вытирая рукавом слезящиеся от напряженного чтения глаза, он тщетно ждал газель на площади у автовокзала. Доставив Любку в деревню, Вовка заслуженно запил и в последний рейс не пошел, а других водителей на маршруте не было.

Все складывалось так, чтобы Митя вернулся к себе на чердак не раньше чем через неделю, когда жизнь, расколотая смертью на «до» и «после», уже срослась бы и вошла в привычное русло.

Он мог снять номер в гостинице для командировочных, где на подоконниках сушились луковицы, а в холле висел портрет президента и покрытые многолетней пылью лосиные рога.

Мог вообще поехать навестить родителей, а там, глядишь, завернуть на кафедру и начать как ни в чем не бывало новый учебный год, до которого оставались считаные дни.

Митя мечтал об этом, стоя в сумерках под мелким занудным дождиком. До проходящего автобуса на Москву оставалось минут сорок, и деревенская жизнь уже стала казаться ему счастливым и трудным сном, приснившимся давно и кому-то другому. Он даже придумал, как переделать диссертацию, чтобы его допустили к защите.

Рядом затормозил грузовик, и кто-то окликнул Митю, который уже сочинял праздничную речь по случаю получения кандидатской степени.