На нашей дедовской усадьбе кроме дома Отцом был построен еще и двор для скотины под одной черепичной крышей с амбаром. А на деревенских задах, за садом, в Колычках, было наше гумно с ригой. Сад наш около дома был небольшой, всего корней в двадцать яблонь, с одной грушей-бессемянкой и вишнями по краям и на задах сада. Яблони в основном были одного сорта – антоновские. От ребячьих набегов сад был в безопасности, так как привлекающих особый интерес яблонь у нас не было, кроме, пожалуй, нашей «Лапушички». На ней созревали крупные плоды обычного зеленого яблочного цвета с приятным кисло-сладким вкусом. Дерево было большое и старое. Яблок на нем урожалось уже немного. Охотников на них тоже было немного. Трудно до этих яблок было достать. На высокое дерево непросто было залезть. Иногда ухитрялись сбивать плоды палками. Хозяева не очень переживали: сорт не имел хозяйственного значения. Еще у нас в саду было два дерева сорта с названием, которого я нигде, ни в одном саду не встречал,– «Осиновый квас». На вкус яблоки с него были пресно-сладкими с терпким привкусом. Много их съесть было нельзя. Также необычным было дерево китайского яблока. Низкорослое, с широкой, правильной формы кроной, оно родило через год. Год на яблоне не было ни одного яблочка. А на следующий она была усыпана необыкновенными мелкими яблочками, в окружности с пятачок, ярко-красными, очень твердыми и вроде даже лишенными вкуса. Из них Мама варила прекрасное варенье. Яблочки в нем не разваривались, но делались прозрачными до того, что внутри их были видны черные семечки. Набегам эта яблонька тоже не подвергалась.
Перед домом у нас был полисадник с кустами сирени под окнами и высокими черемухами вдоль ограды. Иногда полисадник называли еще балясником, так как ограждение его из слег держалось на фигурных балясинах. И еще в баляснике росла высокая осина. Осенью она горела ярким и холодным осиновым огнем. А летом я любил лазить на самый ее верх. Оттуда мне была видна сразу вся деревня. Подо мной был наш выгон, за ним – пруд с плотиной и дорога, уходившая, как в ущелье, вниз, в долину луга. А через луг дорога поднималась на взгорок и выходила к белой каменной дороге. Повернув взгляд налево, с нашей осины можно было увидеть силуэты мценских окраин. Кругом в голубой дымке, по далекому горизонту виднелись очертания соседних деревень. По каменной дороге редко проезжали автомобили. Вообще они были редкостью в нашей деревне до середины тридцатых годов. Завидев их, мы долго гонялись за ними. Бегали даже на шоссе. А еще в летние утра, в дни, когда ожидался приезд гостей из Москвы, или Орла, или с Украины, я залезал на осину, чтобы первым увидеть их на дальних подходах к деревне. На панораме, за лугом приезжие гости появлялись сразу, будто бы они вырастали из-под земли, с узлами и корзинами, в которых мною угадывались гостинцы. Со стороны станции Бастыево из-за пригорка все деревенские гости появлялись кучкой, в которой я всегда пытался разглядеть своих. Когда удавалось или разглядеть, или просто угадать чутьем, я быстро соскальзывал с осины вниз и опрометью бежал встречать. Иногда с осины я угадывал Отца, братьев, любимую тетю Маню из Синельникова. Я встречал их первым. Мне первому доставалась радость долгожданной встречи и гостинцы. А в доме в честь гостей уже готовы были испеченные Мамой пироги или, что еще лучше, белые пшеничные натертые лепешки.
Дом наш я тоже хорошо помню. Он был большой, под железной крышей на высоком фундаменте. С правой стороны было высокое дощатое крыльцо, с которого дверь вела в просторную кухню. А налево из кухни, через высокий порог другая дверь вела в горницу. На кухне была большая русская печь и грубка, которой изредка кухонная половина подтапливалась в холодные зимы, когда не хватало тепла от главной печи. В правом углу кухни под бабушкиной иконой Николая Угодника стоял такой же, как почти во всех деревенских домах, дубовый стол в четыре широких доски, обычно выскобленный и вымытый добела. Сидели за столом на лавках и скамейках. Мне кажется, что я до сих пор помню вкус картошки, которую мы ели за этим столом в каждый завтрак. Это было традиционное деревенское блюдо. Во всех домах его приготавливали одинаково: сначала очищенную картошку варили, потом мяли толокушкой, размешивали молоком, маслили топленым маслом, а если было – то и сметанкой, зашивали яйцом, а потом в противне запекали в печи. В деревне это прекрасное блюдо называли просто мятой картошкой. А потом, много лет спустя, уже в городе я узнал, что оно имеет название «запеканка». У нашей Мамы она получалась особенно вкусной и красивой, с очень соблазнительной на вид и на вкус верхней кремовой корочкой. Ели эту красоту с молоком, а я любил запивать ее простоквашей (кислушкой). Противень был большой и в утро картошку не съедали всю. Она оставалась на полдник. Я прибегал домой, схватывал кусок остывшей запеканки и опять запивал ее молоком или простоквашей. Сейчас такой еды никто не знает.
А еще из далекого времени память выхватывает другую картинку. За тем же столом в ожидании ужина мы натираем долькой чеснока корку ржаного хлеба, посыпаем ее солью и не с голодным нетерпением, а огромным удовольствие съедаем этот чесночный дух. Этот вкусный дух захватывал всех. Ели, не наедались и не боялись каких-либо стеснений от неблаготворных последствий. Всю жизнь потом после деревни, в городе нам приходилось и приходится сдерживать себя от чесночного соблазна, от этого естественного крестьянского гастрономического искушения. Вспоминаю в связи с этим, как ранняя весна 1943 года застала меня на Таманских невысоких горах. По их склонам в ту пору буйно росла в рост черемша. Ее чесночный дух сводил всех с ума. Хотелось есть. Но есть было нечего, так как тылы наши застряли в непроходимом бездорожье. Пушки свои мы буквально носили на руках. Кони не могли. У них не хватало сил. Но и коней не хватало в нашем мотострелковом полку. Наши «ЗИС-5» и полуторки «ГАЗ-АА» застревали сразу, как только сворачивали с грейдерных дорог на полевые. Кухни и склады не пробивались к нам. А кругом стоял чесночный дух. Черемша бушевала в своей нежной зеленой спелости. Вот тогда я и вспомнил корки нашего орловского ржаного хлеба, натертые чесноком и посыпанные крупной солью. Мы ползали по склонам и прямо с корня ели черемшу. Ели и не наедались. Не хватало хотя бы корочки хлеба. Мы не знали тогда, что черемшу, оказывается, можно приготовить в виде пикантного деликатеса-разносола к праздничному столу. С ним я много лет позже познакомился на наших колхозных рынках. Когда и теперь я прохожу мимо рядов манящих и соблазняющих московских обывателей этим дорогим, многосотрублевым северокавказским запахом, я вспоминаю раннюю кубанскую весну 1943 года на невысоких Таманских горах. А тогда, в сорок третьем, в черемшином угаре я вспоминал наш деревенский кухонный стол, на котором водилась и другая, чем начесноченная корка хлеба, еда.
Я помню этот стол, как на выставку уставленный пасхальной едой и закусками. Пасха – не просто творожная масса, а пасха в положенной ей форме, куличи огромные, пышные, сдобные, с белой сахарной шапкой, пироги со всякой начинкой, натертые лепешки, яйца крашеные, студень, запеченный свиной окорок, всякие соления. Все это стояло и лежало в разнообразной посуде, приготовленное накануне и накрытое на столе к пасхальному утру. Но дотронуться и разговеться, пока не придет отец Вассиан, наш деревенский священник, было нельзя. Приходилось мучиться в ожидании. А священник шел крестным ходом из дома в дом по деревне, сопровождаемый хором добровольных певчих, славивших Христа. Наконец, отец Вассиан, большой, бородатый и громогласный, с большим крестом на животе, входил в наш дом, в нашу кухню. Я от страха забирался на печку и оттуда наблюдал. Священник громко творил молитву, освящал трапезу. Мама подносила ему стопку водки, она у него уже была не первая, и отец Вассиан был уже не по-библейски весел. Наконец добровольцы-христославцы, отпробовав нашей трапезы, удалялись, и приходил наш черед. Я тоже слезал с печи и спешил к крашеным яйцам. Ели весь день. На улицу выходили с яйцами, пирогами, лепешками. Менялись. Пробовали, у кого что вкуснее. Бились яйцами, катали яйца, играли на интерес. Ели целый день. А к вечеру начиналась тяжелая отрыжка.
Вся обиходная, будничная жизнь проходила в нашем доме, как и в других домах, на кухне. В горницах трапезничали только по праздникам. Горничные половины домов содержились с особом режиме. В них всегда было чисто, а летом не было даже мух. А наша горница была особенная. Она, как и в доме нашего дяди Федота, была обставлена городской мебелью, привезенной родителями из Москвы. Собственно горницей у нас считалась просторная комната-зала в четыре окна, а к ней примыкали три небольшие спальни. В спальнях стояли кровати, а в большой комнате – плюшевый диван с высокой спинкой и полкой, орехового дерева комод, покрытый кружевными салфетками с зеркалом над ним. В буфете из мореного дуба стояла городская гарднеровская и кузнецовская фаянсовая и фарфоровая чайная и столовая посуда, тоже привезенная из Москвы. В двух простенках между окнами, чего ни в одном из крестьянских домов не только в нашей деревне, но и в деревнях Мценс-кого уезда нельзя было тогда увидеть, в золоченых багетных рамах висели две живописные картины, написанные маслом неизвестным художником в классическом жанре русского реализма конца XIX – начала XX века. На одной изображена осенняя дорога, уходящая вдаль, две голые березы и грачи на ней, очевидно из стаи, откочевывающей на юг. Что-то в ней напоминало, только наоборот, саврасовский сюжет «Грачи прилетели». А во второй раме тоже знакомый сюжет – омут у старой мельницы. Обе картины были куплены в Москве родителями. В другом простенке, размахивая маятником, висели часы знаменитой фирмы «Павел Буре» с мелодичным часовым боем. А в одной из спален стоял еще, тоже орехового дерева, гардероб. Я помню его уже пустым, без одежды, с соскочившей с петель дверцей. Я в нем прятался, когда мы с Бабушкой играли в пряталки.
Теплом горницу обеспечивала печка-грубка с лежанкой. Топили ее в зимние вечера соломой. Под вечер в дом втаскивали огромную вязанку. Мне особое удовольствие доставляло поку-буряться в этой душистой прохладе. Мама или кто-нибудь из других взрослых растапливали печку и мелкими пучками под-кладывали солому в огонь. Делалось это с очень аккуратной предосторожностью, чтобы вдруг не выпали из печи концы соломы с огнем и не загорелась бы на полу вся вязанка. Грубка топилась долго. Наступала сумеречная темнота. Горница наполнялась пшеничным или ржаным теплом. Лампу зд