Деревня Левыкино и ее обитатели — страница 52 из 77

Не служить тебе, сынок, в солдатах». Но доктора ошиблись. А может быть, не ошиблись, а сделали все необходимое, чтобы я мог избежать последствий и сохранить здоровье? Так, потеря слуха после операции доктора Архипова не помешала мне выполнить боевую службу на войне. Для этого у меня не оказалось никаких ограничений. А что касается моего сердца, то его при осмотре нас в нашем Московском истребительном мотострелковом полку наш полковой врач даже и не послушал. Я искренне по-доброму вспоминаю моих докторов потому, что они, помогая мне сохранить в детстве здоровье и жизнь, может быть, помогли мне и на войне выжить. Доктор Гуревич никаких операций мне не делал, никаких радикальных методов лечения не предпринимал. Просто он вовремя появлялся у моей постели, как только я заболевал, слушал меня и выписывал рецепт.

Но как он все это делал!

Как только я серьезно, то есть с высокой температурой, заболевал, Мама посылала Отца за доктором. Он жил на Божедомке. Отец привозил его на извозчике, а с течением времени – на такси. Мама к моменту появления доктора переодевала меня в чистое белье, меняла постельное белье, грела воду. А я ждал доктора с уверенностью, что он придет и поможет. Уже одно его появление облегчало мое состояние. Он входил в комнату, неторопливо раздевался, потом потирал руки с холода (если это было зимой). Свою процедуру он начинал с облачения в халат и тщательного мытья рук. Современные участковые врачи ходят по вызовам в халате под пальто и рук не моют. Уже с порога они готовы выписать рецепт и бюллетень больному или родителям.

Доктор Гуревич долго и тщательно мыл руки теплой водой. Потом он тщательно вытирал их чистым полотенцем. Мама при этом сбивчиво рассказывала ему причины моего очередного заболевания и его симптомы. Доктор, прищурившись, слушал, потом доставал большие очки в роговой оправе, надевал их на свой большой горбатый нос, садился передо мной на стул, доставал массивные серебряные часы с цепочкой из жилетного карманчика. (Одет он всегда был в тройку.) Наконец, он брал мою руку, точно угадывал мой пульс, считал удары и убирал часы, не отводя от меня своего внимательного взгляда. Всем казалось, что доктор уже разгадал мою болезнь. Начинался разговор со мной. И когда он вдруг начинал меня гладить по голове, мне становилось совсем хорошо. Но врачевательное действие продолжалось. Доктор никогда не торопился. Из внутреннего кармана пиджака он доставал свою деревянную трубку и начинал меня тщательно выслушивать. Долго он выслушивал мои вдохи и выдохи, повторяя тихо: «Дыши глубже, еще глубже… не дыши… дыши… кашляни… еще раз». Потом начиналось простукивание. Он стучал по мне своими пальцами с каким-то только одному ему известным ритмом, звонко и тоже долго. Потом начиналось прощупывание с короткими вопросами: «Болит – не болит?» Забыл я сказать о том, что до этого он внимательно, с ложкой рассматривал мое горло, заставляя меня протяжно говорить «а-а». Все эти процедурные приемы были неторопливы, сопровождались глубоким осмыслением. Иногда возникали вопросы, точно соответствующие угадываемым симптомам. Вопросы задавались и мне, и Маме. Меня он не забывал пожурить. И Маме тоже доставалось за недосмотр. В ходе всей процедуры уже шло лечение и поучение. Он давал Маме рекомендации, конечно, рекомендовал горчичники и даже успевал объяснить ей какие-нибудь знания по профилактике заболевания, по уходу, по способам домашнего лечения.

Завершалась процедура врачевания выписыванием рецепта. Из внутреннего кармана своего добротного пиджака доктор доставал огромного размера авторучку терракотового цвета. В те времена авторучки назывались вечным пером и были доступны только людям обстоятельным и состоятельным. У близких мне знакомых людей я таких ручек не видел. Оттуда же, из кармана пиджака, доктор доставал бланки рецептов. Писал он на этом бланке не торопясь, продолжая размышлять. Потом он объяснял Маме порядок принятия лекарств, назначал срок повторного визита. Получив вложенный в его руку будто бы незаметным образом гонорар и выслушав от Мамы устные выражения благодарности за внимание, доктор неторопливо одевался, и Отец на такси (или извозчике) отвозил его домой. А мы – и я, и Мама – оставались успокоенные и уверенные в том, что все будет хорошо, что лекарства, конечно, помогут и болезнь пройдет.

Я до сих пор сохраняю вместе с описанной картиной врачевания уверенность в том, что доктор Гуревич не ошибался в своих диагнозах и назначениях. Но одну ошибку он все же сделал, когда сказал, что «солдатом мне не быть». Но это не была ошибка врача. На войне справку о состоянии здоровья не спрашивали.

* * *

С конца двадцатых годов в деревне начиналась новая колхозная жизнь. А в 1929 году умерла наша Бабушка Арина Стефановна. Судьба определила ей долгую и трудную жизнь. До столетия она недотянула лет пять-шесть. Точной даты ее рождения никто не знал. Но историческое время досталось ей необыкновенное – от крепостного права до коллективизации. Но она, как мне кажется, этого долгого времени не заметила, и суть происходивших в нем перемен ее не занимала. Вся ее жизнь состояла в преодолении трудностей вдовьей доли и в помыслах, как накормить, одеть и обуть детей. Никто мне не рассказывал, как ей это удавалось сделать. Но, так или иначе, дети ее выросли и свою дорогу и судьбу находили себе сами. Я Бабушку запомнил старенькой, ласковой и уже чудаковатой. Внуки в памятную мне пору забавлялись ее чудаковатостью. Никто, наверное, и не задумался над вопросом, была ли она когда-нибудь счастлива, получала ли она когда-нибудь от жизни хоть немного того, что можно назвать счастьем.

Ближе всех в глубокой старости к Бабушке оказалась моя Мама. Ей достались долгие годы ухода за ней, как за малым ребенком. Ей досталось и принимать ее кончину. Исполнив свой долг до конца, Мама долго вспоминала свою свекровь и в воспоминаниях и в молитвах просила ее о прощении за то, что за своими заботами, делами и бедами иногда что-то делала не так, что-то говорила ей не так и что-то думала о ней не так. Это ей перед самой смертью Бабушка в минуту пришедшего к ней просветления сознания сказала: «А жить-то хочется!» Такими были ее последние слова.

После смерти Бабушки у Мамы созрело твердое решение. Надо было соединять семью. Отец к этому времени нашел себе постоянную работу. К нему переехали и поступили на учебу в техникум старшие братья. Не было, однако, у Отца своего жилья.

Но для Мамы семья и судьба детей были дороже всех остальных житейских неудобств. Она решила переехать в Москву. Но до того, как это случилось, она вступила в колхоз. Передала в колхозную конюшню свою Озериху и весь имеющийся инвентарь. Какое-то время ей пришлось поработать и на колхозном поле, и на колхозном скотном дворе, и на колхозном току. Но вот однажды, решившись окончательно, она собственноручно забила окна и двери нашего дома досками крест накрест, усадила нас с сестрой на узлы и корзины, уложенные в бывшую нашу телегу, и бывшая наша Озериха отвезла нас на станцию Бастыево. Старый почтовый «Максим Максимыч» привез нас в Москву.

Так завершился второй этап нашей семейной истории. С крестьянским образом жизни наши родители расстались навсегда. С 1930 года я и моя сестра стали москвичами, а родители и старшие братья восстановились в этом утраченном на время звании. Правда, в деревне оставался еще наш дом и наши корова и кошка Мурка, которых Мама определила на попечительство соседям. Теперь мы приезжали в деревню только на лето, на время наших школьных каникул. Тогда нам и приходилось еще попить Рябкиного молочка. А сад наш стал колхозным. Но колхоз не обижал нас. Дорога в деревню нам не была заказана. Соседи радушно встречали нас в дни нашего приезда, и мы на целых почти три месяца естественно входили в деревенскую жизнь. Мама даже с удовольствием ходила в поле вязать снопы и с граблями стояла перед барабаном на молотьбе. Но это было уже как удовольствие, как дань незабытой еще деревенской жизни и молодости, с которой трудно было просто и в одночасье расстаться.

* * *

В новую деревенскую колхозную жизнь попытались войти два старших брата моего Отца – Борис Иванович и Федот Иванович со своими семьями. Но обоих эта жизнь встретила неласково. Борису Ивановичу она не удалась по причине, наверное, его врожденной неудачливости. А Федота Ивановича она просто выгнала за околицу деревни, отрешила его от себя, как классово чуждый элемент.

Произошло это очень скоро, после того как крестьяне трех наших деревень – Левыкино, Кренино и Ушаково объединились в колхоз под названием «Красный путь».

Для Бориса Ивановича новая жизнь в колхозе не имела перспективы. К началу коллективизации он был уже в преклонном возрасте. Как колхозника я вспоминаю его уже старичком сторожем в колхозном саду. А в 1933 году он умер. Дети его в новой жизни не нашли интереса и по очереди по разным причинам из деревни уходили и устраивали свою жизнь в Москве. Опыт неудачливого в крестьянстве отца был им для этого поводом. Последней в Москву на учебу уехала младшая дочь. В старом доме оставалась одна Елена Васильевна – вдова Бориса Ивановича. После того как мои родители продали наш дом и усадьба наша перестала существовать, я свое лето в деревне проводил, живя у тетки Лены.

Совсем другие перспективы могла открыть коллективизация Федоту Ивановичу. К ее началу он со своей хозяйской сметкой, физическими и умственными способностями в крестьянском труде успел развернуться в полную силу. Конечно, успех хозяйства был предопределен известными вложениями первоначального капитала, накопленного еще покойным Александром Ивановичем. Но оживили его труд и хозяйская предприимчивость Федота Ивановича.

На фоне наполовину середняцких, а наполовину бедняцких деревень, вошедших целиком, всеми дворами, в состав колхоза «Красный путь», хозяйство нашего дяди Федота выглядело не только зажиточным, но и способным и дальше развиваться самостоятельно, как продуктивное, хорошо организованное и обеспеченное достаточным количеством земли, живым и мертвым инвентарем. В деревне еще задолго до провозглашения лозунгов коллективизации, в единоличной деревне, в системе традиционной общинной супряги оно способно было организовать вокруг себя коллективный труд всех или почти всех хозяев. Основу этой супряги составляла коллективная эксплуатация машин и сельхозинвентаря, принадлежавших двум зажиточным хозяевам нашей деревни. Коллективный труд при этом не был связан какими-нибудь кабальными обязанностями его участников и не был подчинен эгоистическим интересам владельцев средств производства. В деревне издавна сложилась традиция сеять, убирать и обмолачивать урожай сообща, как бы по графику, по очередности. В этой организованной системе и Федот Иванович, и другой деревенский богач – инициатор коллективной работы – Алексей Яковлевич выступали сами, как участники этого труда. Они не только работали наравне со всеми, но и выступали как специалисты. Дядя Федот, например, сам управлял на молотьбе машиной и налаживал всю технологическую цепочку от подвоза с поля, скирдирования, подачи снопов на барабан до веяния и сортировки обмолоченного зерна. Как правило, в этой цепочке для себя он выбирал самую тяжелую и сложную работу, требующую и силы, и умения. Точно так же было и на других работах. Он знал, когда надо выезжат