Лясовский позвонил из управления безопасности, расспрашивал о состоянии раненой.
•— Требует любой ценой сохранить ей жизнь или хотя бы привести в сознание, — объявил хирург. — Пойду посмотрю.
Он прихватил с собой какие‑то ампулы и вышел. Офицер, который также переговорил по телефону с Лясовским, оставшись со мной вдвоем, осторожно произнес:
— Шеф устроит бучу. Скажите, вы не хотели бы пройтись? Мне не приказано задержать вас, вы свободны.
— Не понимаю.
— А я понимаю, этого достаточно. Это вы информировали о подпольном штабе, верно? Собственно, сделали это случайно, бессознательно, потому что вы не доносчик по призванию. Наверняка вам где‑то пришлось доказывать, что это сделали не вы, а, скажем, Тереза Лютак? Поэтому ее и убрали.
— Что вы говорите! Чистейший вздор! Кому я должен был отчитываться в своих поступках и чего ради покушаться на жизнь Терезы? Она — единственный близкий мне человек.
— Это не аргумент. Человеку ближе его шкура, чем рубашка. Для кого вы делали шпионские записи? Сегодня их нашли в вашей комнате.
— Шпионские записи?
— А как же иначе назвать списки государственных деятелей, организационные схемы, статистические выкладки и что там еще было?
— Но ведь это же из газет! Выписки из газет.
— Сбор и хранение сведений подобного рода, даже если они взяты из газет, наказуемы.
— Извините, это что, следствие, допрос?
Офицер снисходительно улыбнулся. Красивое худощавое лицо, английские усики, серые глаза. Чего он от меня хочет? Очевидно, Лясовский сказал ему по телефону об этих заметках, но ведь он хорошо знает, кто я такой, и не может меня подозревать. Подозревать? В чем, собственно? Не в том же, что я покушался на жизнь Терезы? Чистейший вздор. Я решил не отвечать офицеру, сидел, упорно помалкивая, хотя тот продолжал говорить. Избавленный от необходимости обдумывать ответы, я мог внимательно слуша — ть. Да, тон этот для меня был не нов, в его мягкости таи лась жестокость, сознание собственного превосходства.
— Говорят, вы из гранита, имея в виду историю в камере и то, что рассказывает сам шеф, — продолжал офицер. — Я не верю в «людей из гранита», они всегда казались мне подозрительными. К тому же, как там действительно было, знаете только вы и ваша жена, таким образом возможности для создания легенды были огромные, достаточно лишь не отрицать, а остальное люди дополнят сами. Людям нужны легенды и мифы, чтобы самим чувствовать себя их героями.
— Вы философ, не офицер, — не выдержал я. — Представляю, как бы вы обрадовались, если бы смогли проверить на мне свои теории. Похоже, вы словно намекаете: и не таких, мол, твердокаменных раскалывали.
— Значит, вы все‑таки нас ненавидите?
— «Нас»? Это кого же?
Он ударил себя в грудь, скроив шутовскую мину.
— Оставим это. Я только шутил. Ведь вы не смахиваете на убийцу своей тетушки, ни на шпиона, хоть, если говорить серьезно, не разрешается собирать подобных сведений.
— Хотелось разобраться в обстановке, ведь я человек темный, как дикарь.
— Ваши товарищи — партийцы сделали бы это значительно лучше, нежели газетчики, ведь у вас много знакомых, причем весьма влиятельных, достаточно было к ним обратиться за. советом, если вы считали, что Тереза Лютак не в состоянии просветить вас надлежащим образом.
Мучительный разговор прервал хирург.
— Она должна прийти в сознание, — объявил он. — Но ей нельзя говорить, сами понимаете.
— Есть ли какая‑нибудь надежда? — осведомился офицер.
— Почти никакой.
— Так почему бы ей не сказать несколько слов? Ведь молчание не спасет ее от смерти.
— Верно, — поддакнул я, тоже стремясь узнать от Терезы, кто напал на нее.
Хирург вынул из шкафа бутерброд с сыром и принялся жевать медленно, аккуратно.
— Говенные герои, — буркнул он с набитым ртом. — Бабе в брюхо стрелять.
Я пошел с офицером в изолятор, не дожидаясь, пока врач закончит трапезу. Тереза лежала недвижимо, даже не чувствовалось, что дышит, голубая жилка на шее почти не пульсировала, однако на землисто — бледном лице теплился еще какой‑то след жизни. Когда подошел хирург, она Бдруг вздохнула и открыла глаза.
— Кто? — спросил офицер, наклоняясь над койкой. — Кто это был? Кто?
Она прошептала что‑то непонятное, потом, почти не разжимая губ, произнесла очень тихо:
— …Кароль… сынок…
— Кароль — это ее сын, — пояснил я. — Она меня не узнает, принимает за сына.
— Кто стрелял? — настаивал офицер.
В углах ее рта показалась кровь, сестра вытерла ее марлей.
— …двое… абажуры… — дальше мы не расслышали.
— Прошу выйти, больше она уже ничего не скажет, — заявил хирург. Сестра встала со стула, зевнула и взяла Терезу за запястье.
— Черт побери! — выругался офицер уже в коридоре. — Это не густо: «двое», «абажуры»? Я поехал в Управление. Вам придется уладить тут все формальности, но мы еще наверняка встретимся.
Я возвращался домой поздней ночью. По дороге меня остановил милицейский патруль.
— Извините, товарищ, — сказал начальник патруля, проверив документы. — Служебный долг. Сегодня убили какую‑то женщину на улице.
Перед домом стоял армейский джип с милиционерами. Когда я открывал ворота, кто‑то посветил карманным фонариком и тихо произнес:
— Дежурим, товарищ. Как там? Жива?
— Умерла.
По всей квартире виднелись следы торопливого. обыска, в комнате Терезы были выдвинуты все ящики, 1 белье, бумаги, мелкие домашние вещи лежали на полу, и нужно было ступать осторожно, чтобы ничего не повредить. Такую же картину застал я в своей комнате.
«Двое», «абажуры». Двое? Абажуры? Я лег, доискиваясь решения загадки. Это не были фабричные, тогда бы сказала: «от нас», «с табачной фабрики» или что‑либо в этом роде. Двое неизвестных. Должно быть, подкарауливали ее после собрания. Но что означали проклятые абажуры, каким образом вся история переплеталась с моими, в чем я не сомневался, абажурами? Возможно, этих… этих двух мужчин Тереза знала в лицо, может, они из тех, кто… Но ведь ко мне никто по поводу абажуров не приходил, все дела я улаживал в городе, а Тереза никогда не участвовала ни в закупках сырья, ни в продаже моих изделий. Значит, это не были какие‑то известные ей с виду поставщики, покупатели. Что еще могло означать слово «абажуры»? Этого я не знал. Никакая комбинация не вязалась с этим словом. Я прикидывал, что бы я попытался выразить им, оказавшись на месте Терезы, но и этот путь ни к чему не привел. Двое чужих. Причина убийства. Несомненно политическая… Другой быть не могло. При сведении любых счетов иного рода не случилось бы ничего подобного. Я представил себе всю картину: Тереза спешит домой, попрощалась с попутчиками, идет одна, встречает двух незнакомых, темно, но не настолько, чтобы не заметить, что это чужие. Наверняка стреляли они не сразу. Должны были что‑то сказать, убедиться, что это действительно она, возможно, пробормотать какой‑нибудь приговор, за это, мол, и за то, только затем кто‑то из них выстрелил. Между первым и последним выстрелом было достаточно времени, чтобы крикнуть, ответить, кто его знает, — во всяком случае, получить какую‑то информацию, которая запечатлелась потом в слове «абажуры».
Абажуры — это я, нечто связанное со мной, какое-то дело, касающееся меня прямо или косвенно, но какое? Вдруг я понял, едва не вскрикнул от ярости. Вскочил с постели, нашел в серванте початую бутылку водки и выпил полстакана. Ясно. Как я раньше не догадался? Это меня должны были шлепнуть в отместку за этот штаб, но они ведь не знали, что сообщил я… Рассуждали так: Тереза с большевиками, Тереза засыпала торговца с третьего этажа, а потом как обычно по нитке до клубка… Ведь я не был под подо — зрением, напротив, благодаря передаче по лондонскому радио меня могли считать своим, маскирующимся, предполагать, подобно доктору — скупщику абажуров, будто бы я веду какую‑то крупную игру. Да, Тереза знала от меня достаточно, чтобы понять, что ей кричали эти двое неизвестных: «Ты выдала икса и игрека». Так, так было. Чтобы оправдаться, у нее не хватило ни времени, ни сообразительности.
Я выглянул в окно. Милицейский джип стоял по — прежнему на улице, с погашенными фарами, мерцали в нем три красных огонька сигарет. «Только бы поймали этих мерзавцев, — подумал я. — Ведь это же мои убийцы. Мои убийцы».
Меня переполняла холодная ненависть и презрение.
Похороны Терезы были торжественными, траурная процессия проследовала через весь город, несколько тысяч человек шли под дождем на кладбище. Зрелище в моем городе по тем временам довольно частое: поводом для демонстрации была даже смерть товарищей по партии. Несколько месяцев назад я искренне посмеялся бы над такой церемонией, но не сегодня. Смерть обрела лицо, имя и измерение. Я знал по приготовлениям, что на многих предприятиях и в учреждениях людей обязывали прийти, но факт этот не возбуждал никакого протеста. Пусть бы обязали прийти и побольше народу, всех, впрочем, сотни рабочих табачной фабрики, завода имени Яна Лютака пришли на похороны по собственному желанию, этого было достаточно. Шагали знаменосцы, делегации с венками, партийные комитеты, и я шествовал в этой толпе за катафалком в окружении родственников Терезы. У кладбищенских ворот произошла заминка: родня заказала ксендза, который ждал с причетом, распевая похоронные псалмы. Когда рабочие снимали гроб с катафалка, чтобы нести на руках, какие‑то женщины переметнулись в голову колонны, заныл траурный колокольчик возле ворот, охрана с повязками побежала восстанавливать порядок, но было уже поздно. Катафалк исчез из поля зрения, и я увидел впереди серебряное распятие на палке и черную шапочку ксендза.
— Ксендз был у Терезки в больнице, — торжествующе воскликнула ее родственница, семеня рядом со мной.
Немного поторговались из‑за души Терезы, наконец кто‑то из комитета распорядился, чтобы шли дальше. Так мы и двигались по главной аллее с ксендзом и знаменами вплоть до старых деревьев, голых и черных, между которыми золотился песок у разверстой могилы. Ксендз сотворил молитву, окропил гроб и подался под сень клена, где меньше лило, и тогда на кучу желтой земли взобралась полная седая женщина из ко