Дерево даёт плоды — страница 17 из 44

митета.

— Товарищи, — начала она, глядя поверх голов и знамен, точно в ветвях деревьев увидела нечто захватывающее. Крупные капли дождя задерживались в седых бровях, в бороздах морщин, стекали вдоль носа, как слезы. — Товарищи! Ушла от нас Тереза Лютак, пала, предательски сраженная пулей из‑за угла. Убили ее накануне съезда Польской рабочей партии, делегаткой на который она выдвигалась своей фабрикой, где работала с самого приезда в наш город. Нет дня, чтобы не гибли от пуль реакционного подполья рабочие и крестьяне. Но враги не в состоянии убить нашу идею, повернуть вспять колесо истории. Они хотели убить вас, работницы табачной фабрики, уничтожить плоды вашего труда, сломить упорство, этими пулями хотели вынудить вас разрушить и поджечь дом, в котором вы живете и который подымается из руин и пепелищ. Они избрали жертвой Терезу Лютак, обыкновенную женщину, такую, как мы все, которая во мраке оккупационной ночи пришла в нашу партию, чтобы ее будущие убийцы не завладели Польшей, не восстановили господство фабрикантов и помещиков. Фамилия Лютаков, дорогие мои, стала уже символом в нашем городе. Вспоминайте о них, когда нам будет плохо и трудно. Ведь Тереза Лютак отдала свою жизнь за вас…

Седая женщина умела говорить, хоть и употребляла газетные штампы, которые я уже знал наизусть. Люди слушали биографию Терезы, словно бы изумленные, что это такой же самый человек, как и они. Нищета, забастовки, безработица, потеря сына, оккупация, послевоенные невзгоды — все это было хоро шо знакомо собравшимся, сближало Терезу с ними. Женщины плакали. Седая партийка сошла с насыпи и укрылась рядом с ксендзом под кленом, откуда они вдвоем наблюдали за возложением венков. Из‑под груды еловых и сосновых веток выбивались красные блестящие ленты с золотыми надписями, военный оркестр играл траурный марш Шопена, но люди не расходились, стояли в тесных аллейках, мокли, разговаривали, дожидаясь более осведомленных, знающих подробности покушения. Постепенно могила оказалась как бы в кольце, знаменосцы, не зная, пора ли им покидать кладбище, передвигались с места на место, прятали знамена в клеенчатые чехлы, которые блестели под дождем как огромные стручки, родня Терезы преклоняла колени на размокшей земле, никто не давал сигнал к отходу, даже седая женщина из комитета разговорилась с ксендзом. Вдруг я заметил в одной из групп Катажину. Она стояла в немецком непромокаемом плаще с капюшоном и внимательно на меня смотрела. Я подошел, чтобы поздороваться.

— Это для тебя большая потеря? — спросила она. — Как это, собственно, случилось, ведь говорят всякое, но никто ничего толком не знает.

Я изложил ей только факты. Она кивнула головой.

— Логично, — заметила. — Сказавший «а» должен быть готов сказать «б». А что будет с квартирой? Двух комнат тебе не оставят. Я пустила жильцов, семью с двумя маленькими детьми. Ужасно. Ужасно быть приговоренной к вынужденному присутствию посторонних. Ты, вероятно, кое‑что знаешь об этом.

— Предпочитал бы не знать. Я не думал о квартире. А что с твоей работой?

— Пока пристроилась. Послушай, Роман, ты примкнул к ним? Я читала твое выступление на открытии памятника и вообще. Ты, можно сказать, приобрел популярность. Я даже предполагала, что и здесь выступишь.

— Еще немножко, и ты бы услышала сегодня не меня, а обо мне. Возможно, выступала бы Тереза. Великолепное зрелище, ей — ей. Выступление Терезы здесь, на моих похоронах, трогательная картина.

— Перестань дурачиться, я ничего не понимаю. Ты был болен или…

— Именно «или». Я словно чувствовал эти пули в своем животе.

— Дождь перестал. Пойдем отсюда, люди расходятся.

— Конец — делу венец, почтеннейшая. По христианскому обычаю, ваше преподобие… Душевно говорила старушка… Могли бы раскошелиться и на венок получше… Нет, сын не нашелся… А об этом с перебитым носом я тебе рассказывала. Как будто она собиралась в Москву… Но раз ксендз, значит, верующая… Хорошо было, хоть и дождь…

Родственники приглашали на поминки. Они приехали позавчера, обосновались у нас и теперь всем давали наш адрес — ксендзу, седой партийке, председателю месткома, директору фабрики, каким‑то своим знакомым. Я вручил им ключи и решил домой сегодня не возвращаться. С Катажиной мы ехали в одном трамвае. Возле своей остановки она сказала:

— Если хочешь, зайдем ко мне. Разве что передумал и пойдешь на поминки.

— А твой?..

— С этим покончено. Никого не будет.

Я легко согласился, куда же, собственно, мог деться в тот день.

— Ты пойдешь ночевать домой? — спросила она, когда на улице уже стемнело и все банальные темы были исчерпаны.

— Пожалуй, вернусь, что же делать‑то? Поминки не затянутся.

— Я могла бы тебе здесь постелить, если не хочешь возвращаться.

Она постелила мне на софе и пошла на кухню приготовить ужин.

Я слышал ее спокойный голос, когда она обращалась к детям жильцов. Детские голоса странно звучали в этой квартире, где стояла моя мебель, а на постельном белье были вышиты наши инициалы. Катажина принесла молока и хлеба.

— Ничего больше нет.

— Я люблю молоко.

— Прежде не любил. А если пригорало, три дня проветривал квартиру. Послушай, Ромек, здесь холо дище, а я на дожде промерзла, да тут добавила и предпочитаю спрятаться под одеяло. Поем и лягу.

После ужина мы еще немного поговорили с Катажиной о ее работе, а когда она погасила свет, я быстро разделся и юркнул под одеяло, не обращая внимания на еще возившуюся женщину.

— Тебе тепло? — спросила она. — А я не могу согреться, ноги как ледышки, видимо, что‑то с кровообращением. А эти, послушай, опять за свое, и так каждый вечер.

За стеной монотонно бубнили голоса, словно супружеская пара молилась.

— Спятили. Каждый вечер садятся и рассказывают друг другу, что пережили за время военной разлуки, последовательно, точно с планом в руках, все по порядку, неделя за неделей. А потом, когда дети уснут, наверстывают упущенное в постели. А утром она объявляет: «Мой так измотал меня за ночь, что едва на ногах держусь», — или: «Мой еще спит, отдохнуть должен». К чему это им, дуракам, чего ради они хотят непременно знать друг друга насквозь, каждый шаг, каждую мысль.

— Истосковались или Еынуждены врать, не знаю.

— Не наговорятся до самой смерти, а потом могилка да червячки, как у Терезы. Всему грош цена.

— Ты только это хотела сказать? Послушай, неужели ты оставила меня из жалости, что мне ночевать негде?

— Не бойся, не полезу к тебе в кровать, — буркнула Катажина. — Ты бы ко мне даже не прикоснулся, знаю, от омерзенья.

— Значит, я угадал. Ты хотела испытать, почувствуешь ли ко мне отвращение, понимаю. Лежишь, болтаешь, а сама думаешь: это проще, чем я предполагала, — тот, на софе, попросту Никто. Правильно. Впрочем, время самое подходящее для подобного испытания, ведь случай с Терезой действительно потряс меня.

— Ты упомянул, что мог бы оказаться на месте Терезы… И я подумала, впрочем, это уже не важно. — Она долго молчала. — Люди обманывают, утверждая, будто жалеют умерших, — им себя жалко за то, что понесли какую‑то потерю. Ужасное чувство — жа лость к самому себе… Слишком часто я ломаю голову, как это случилось…

Я рассказал, как было с «Юзефом», она внимательно выслушала, явно задетая за живое.

— Как бы ты поступил, если бы в твои руки попал тот, кто нас выдал? — спросила она. — Допустим, не Кароль, хотя я убеждена, что это он.

— Вполне достаточно было предать его суду, за такие делишки пуля в лоб.

— Мало, слишком мало. Кто выдумал, что смерть — наказание?

— А что бы ты сделала?

— Сама не знаю, но что‑нибудь страшное. Помнится, один сумасшедший ловил воробьев и бросал в раскаленную печь, а я удивлялась, что он эдакое выдумал, не представляю, как подобные вещи придумывают, чтобы хладнокровно, не в ярости… Ты, видимо, знаешь, Там тебя хорошо просветили.

Спустя минуту я подумал, что действительно обогатился знаниями о научно запланированном зверстве и что эта «наука» останется на свете, как любое иное достижение цивилизации, как разработанная методика, которую можно применять для осуществления различных целей. А те двое в ночи? Я убил бы их хладнокровно — казалось мне. Что было, то было, есть и может повториться, Я лежал, разговаривал с Катажиной, уверенный, что вытравил все воспоминания, и все же опасаясь какой‑либо близости, чтобы не накликать беды, ибо слишком хорошо познал неистребимость прошлого.

— Ты спишь, Ромек?

— Не сплю. Та пара уже перестала исповедоваться и, возможно, теперь подслушивает, о чем тут идет речь.

— Как бы не так. Мастерят третьего малыша. Кстати, хорошо, что у нас не было детей, так все‑таки легче. Мне вспомнилось о Кароле. Если он предал «Юзефа», очень мило выглядела бы его встреча с Терезой! По твоим словам, она твердо верила, что сын вернется. Любила его. Интересно, как бы его приняла? Сын всегда остается сыном, и это главное.

Я не мог угнаться за стремительным бегом ее мыслей, мне все казалось, что она петляет вокруг какой‑то темы, чего‑то не договаривает до конца, но был благодарен ей за этот разговор и, откровенно говоря, за то, что пустила меня переночевать.

— Мне еще холодно, — прошептала Катажина. — Можно, я приду к тебе?

— Нет, нет, Кася, — ответил я так же тихо.

Больше она не подавала голоса. Лил дождь, сонливость все сильнее овладевала мной. Я старался думать о Терезе так, как обычно думают о покойнике, пытался возбудить в себе достойное ее сочувствие, жалость, но тщетно, — означало бы это, что сочувствую самому себе и себя жалею, а я не намеревался давать волю чувствам, распускать нюни. Она ждала Кароля. Если Кароль обретается где‑нибудь, он знает, что мать ждет его; для него Тереза не умерла, даже если он действительно предатель. Наверняка он ведет с ней пространные беседы, возможно, пытается все объяснить и оправдаться, возможно, учится лгать и даже прикидывает, как избежать с ней встречи. Во всяком случае — принимает мать в расчет при любых комбинациях, даже теперь, когда ее нет.