Наконец я увидел человек сорок, марширующих в воинском строю в сопровождении молоденького солдатика с монгольским лицом. По команде они остановились, а солдатик уселся, достал из жестяной коробки длинную американскую сигарету, разломил ее пополам и закурил. Теперь настал мой черед. Как всегда, я сначала внимательно всматривался в лица, обошел группу вокруг, приказал выйти вперед тем, кто был в шапках горных стрелков и кителях вермахта. Нет, никого знакомого… Я выкрикнул несколько команд, люди рассыпались в цепь и быстро разделись до пояса, сложив одежду ровными стопочками. Подняли руки. Нет, никакой эсэсовской татуировки.
Зычным голосом я отдавал приказания, которые, оказывается, знал довольно хорошо. Но все же удивился, услышав свой голос. Словно кричал во мне чужой человек. Потом я понял, что эти команды, осевшие на дне памяти, запомнились мне вместе с их звуковой окраской, что они исторгаются с той же громкостью, с какой некогда запечатлелись в сознании. Крик подстегивал память тем ощутимее, что немедленно находил отзвук. Люди выполняли команды молниеносно, даже не скрывая удовольствия, что слышат родную речь, столь знакомо звучащую. Я не сомневался, что они видят во мне благодаря этим зычным окрикам кого‑то очень призычного, близкого. Между мной и этими людьми, казалось, возникла некая магическая связь, ибо я обращался к ним на зашифрованном языке тайного ритуального действа.
Они построились в одну шеренгу, повернулись направо, побежали, держа, как положено, интервал, к хранилищу, возле которого лежали вилы с шариками на концах зубьев, лопаты и тачки. Двадцать человек нагружали, двадцать отвозили, периодически меняясь местами. Двадцать, двадцать, двадцать — записывал я в блокноте. Рабочая сила, да, только рабочая сила. Они не внушали ненависти или злобы, напротив — должен признаться, что мне их было попросту жаль, ведь они переживали свою объективную трагедию.
Если бы не эта жалость, я устроил бы гонку, лупил бы медлительных, заставил бы весь отряд кататься по гравию и бетону, ибо все же чего‑то не хватало в наборе команд, за которыми следом тянулись воспоминания.
Через два часа я объявил перерыв. Они улеглись на траве возле своих рубашек и пиджаков, но я видел, что внимательно наблюдают за мной. Солдатик с монгольским лицом спросил, немец ли я, а когда услышал отрицательный ответ, осклабился и восхищенно сплюнул. Тут на набережную привезли огромные ящики с завода, и Козак принялся распределять людей.
— Возьмите моих! — крикнул я.
— Это не картошка, — сказал Шатан. — Могут навредить со злости, ведь машины с их завода. Я их понимаю, но это расплата за все, что они у нас разрушили. Скажи им, пусть знают, что мы не бандюги.
Я сказал. Большинство работало на здешнем заводе, поэтому слушали внимательно.
— Все зависит от того, кто выигрывает войну, — заметил один из них, пожилой человек со шрамом на лбу. — Так всегда бывает. Ведь можно себе представить и противоположную ситуацию. Ни я и никто нз них не был гитлеровцем, а теперь нам приходится расплачиваться за прошлое. Мы немцы, но мы не знали о тех ужасах, про которые сейчас пишут.
— Если бы Гитлер выиграл, каждому из вас перепала бы частица этого выигрыша, — сказал я. — Но поскольку он проиграл, то вы обязаны как‑то поделить между собой поражение, не так ли? Приходится отвечать не только за себя лично.
— Пойди сюда, философ, — позвал Шатан. — Помоги.
Пальцы впивались в шершавое дерево, ощетинившееся острыми щепками, а когда тяжелые ящики очутились на наклонном настиле, мы не смогли их удержать. Со скрежетом и стоном поползли они к баржам, ломая подпорки, грозя разнести палубу. Однако я был вынужден вернуться к погрузке картофеля, предоставив товарищам заботиться об остальном. Грузили до позднего вечера, потом я передал рабочую команду сопровождающему. Человек со шрамом на лбу сам объявил поверку, пересчитал присутствующих и доложил:
— Arbeitskommando «Oder», vierzig Mann. Alle da[9].
Vierzig Mann, Mensch![10] Сорок человек! Там мне было запрещено говорить «люди», нам отказывали даже в этом звании. Vierzig Mann, Mensch, was glaubst du?[11] Человече, человече. Мы не будем делать того, что делали они, не будем. Шатан говорил вчера: мы пришли на готовое, не мы таким мир устроили, но на то поставлены, и так должны распоряжаться, чтобы всем жилось хорошо. И на свете мы не одиноки, вот что. Шатан — мудрец. Vierzig Mann. Их в два миллиона раз больше. Люди, бог мой, люди. Кем был хотя бы муж фрау Вебер? Человеком? Если человеком, то не мог быть один, непременно был с кем‑то заодно. Фрау Вебер на всю жизнь сохранит память о нем не как о муже, а как о наставнике, законодателе. Многих вещей она не сделает, ибо он их не делал. Это почти как у меня с моим стариком. И она наследница чужой судьбы.
Мы ночевали на барже, неся вахту по очереди. Ночь была теплая, дул низовой весенний ветер, и наши «суда» сладострастно стонали и, слегка колыхаясь, терлись друг о друга бортами. Я едва прилег, как услыхал голос фрау Вебер, препиравшейся с часовым. Выскочил на берег.
— Мы привезли все, что было можно, — сказала она. — Пришел и наш черед. Покидаем город.
Отец уже выгружал из маленькой тележки припасы, свертки и коробки. Даже не ответил на приветствие, все время молчал. Разгрузив тележку, он присел на корточки у берега и, зачерпнув пригоршней воды, поднес к лицу — то ли умывался, то ли утолял жажду. Однако я разглядел, что он просто держал руку на уровне рта, пока вода не вытекла.
— Спасибо, — сказал я. — Вы уезжаете с отцом?
— Да. Пожалуйста, не принимайте всерьез того вздора, я шутила, говоря, будто хочу посетить ваш город. У нас родственники в Саксонии, свезу туда отца.
Иоахим едет вместе с вами, и я бы… Счастливого пути, нам уже пора возвращаться, по ночам теперь небезопасно.
— Я вас провожу.
— Нет, не надо.
Она протянула мне теплую руку, и тогда я увидел, что на ней длинное, почти до пят платье и чепец сестры милосердия. Она ухватилась за дышло тележки, у которой ждал ее отец. Колеса легко катились по бетону, заскрежетали по гравию и, наконец, совсем затихли в траве.
Шатан вопил от радости, разбирая привезенные припасы. Консервированное мясо, армейские сухари, растительное масло, сыр, тминная настойка, копченая колбаса. Мы выпили по чарке и уснули со сладковатым привкусом во рту. Мне выпало дежурить на рассвете. Получив у своего предшественника винтовку и накинув на плечи одеяло, примостился между ящиками. День вставал из‑за стены завода, рдел в осколках стекла, отполировывал гладь реки, раздвигал облака. Несмотря на восхитительное зрелище, я завидовал спавшим товарищам. Собственно, это бдение носило чисто символический характер. Но они, видимо, учитывали опыт предыдущей поездки и хотели чувствовать себя в безопасности. Спят себе спокойно, а я бодрствую, я спокойно спал, когда они бодрствовали, — получается целое спряжение, я, ты, он, мы, вы, они.
Послышалось завывание. Я протер глаза, ибо картина была воистину необычная. Со стороны города приближалась стая собак, принюхиваясь и скуля, то разбегаясь, то опять сбиваясь в кучу, они двигались к нам по следам тележки трактирщика — впереди две черные овчарки с выцветшей, свалявшейся шерстью, а за ними орава дворняжек и белый пудель, некогда подстриженный под льва, теперь карикатурный со слишком длинной гривой, кисточкой на хвосте и ошметками на лапах. Собаки остановились у ящиков, присели, а потом, принюхиваясь, крадучись, двинулись вперед. Не успел я опомниться, как черные овчарки^ волкодавы прыгнули на борт, а следом вся свора. Заливаясь пронзительным лаем, они ринулись на прикрытые брезентом сокровища, метались по корме, рвали зубами брезент, рычали друг на друга, ошалевшие от голода. Белый пудель юркнул под брезент, тяжелые складки которого зашевелились. Тогда появился Шатан, вынул из сумки кусок колбасы и, размахивая им в воздухе, ласково обратился к собакам. Не повышая голоса, велел мне отвязать причальный канат, а когда я выполнил приказание, швырнул приманку на берег, подождал, пока стая перемахнула через борт, и оттолкнул баржу от пристани с таким спокойствием, словно вся эта сцена была им придумана заранее. Только потом крикнул:
— Стреляй! Там могут быть бешеные!
Я выстрелил в воздух, а потом в визжащий клубок. Собаки разбежались, оставив на месте черную суку, которая еще подергивала ногами, когда я подошел поближе. Выстрелы привлекли комендантский патруль, и к пристани подлетел на предельной скорости джип. Офицер и четверо солдат бежали ко мне, крича, чтобы я бросал оружие. К счастью, инженер Козак объяснил им причину стрельбы. Офицер выругался. Бездомные собаки, немцы устроили для них приют, но вчера кто‑то их выпустил.
— Эту я знаю, — сказал офицер, глядя на убитую собаку. — Она жила в трактире, пока не вернулась дочка хозяина. Анни отдала собаку одному из наших солдат, но та сбежала. Меткий выстрел.
— Случайность. А что слышно в городе, уже спокойно?
— Какое там! Вам лучше уехать поскорее.
Весь день шла погрузка и торг из‑за паровоза, наконец поздно ночью состав был сформирован, и Козак, прихватив большую часть людей для сопровождения груза, уехал. Мы условились, что он подождет нас в конечном пункте нашего плавания и приготовит вагоны. Со мной остались только Шатан и Блондин. Мы тронулись на рассвете следующего дня, с немецким экипажем. Шатан на первой, а я на последней барже. Мы плыли вниз по течению, среди плоских полей, пробиваясь сквозь заторы, руины мостов, минуя сожженные городки и пустые деревни. Сонный и усталый, я лежал на корме, то засыпая, то пробуждаясь, чтобы снова погрузиться в полузабытье. Когда просыпался, мне казалось, что я долгие годы просидел в погребе, — настолько пропитался запахом картошки. У меня не было охоты разговаривать с нашими «плотогонами», я безразлично выслушивал их метеорологические сводки. Они говорили, что вода прибывает, взбаламучивается и темнеет, что где‑то там, в верховьях, очевидно, идут проливные дожди.