Но она не стирала, не вешала, а говорила, говорила. Так же громко, как раньше, но только непривычно много и все об одном — о пестром боровке, который — вот горе! — сбежал куда-то от дачного шума.
Бабкин углядел седину в ее волосах и беспокойство в лице.
— Мы пойдем, пожалуй. Не станем мешать.
И опять тетка подала ему руку, а потом — Женьке. Лешачихин сын принял подарок с кислой миной.
Ребята шагали к калитке, а тетка, поспевая за ними, на весь двор рассказывала про боровка.
— Тоска зеленая, — поежился Женька, когда они очутились на воле.
Бабкин сощурился на теткино деревянное солнышко, изрядно полинявшее.
— Ты чего? Опоздаем! — торопил Женька.
Бабкин посмотрел на него и толкнул калитку.
— Погоди-ка.
Тетка стояла перед стиральной машиной, совсем одинокая, уже не молодая.
— Бросайте все, Марья Ивановна, — вежливо сказал ей Бабкин. — И одевайтесь. У нас в клубе вечер.
— Устарела я по вечерам-то! — сердито отозвалась она. — А дефицит привезут?
— Привезли. Приходите.
Перед началом торжественной части народ разбрелся по просторному клубу. Каждый нашел дело по душе: кто сидел в буфете, кто покупал книжки.
Климовские бабушки устроились в удобных креслах и вязали, как у себя дома, нацепив очки на нос. В этих очках три сестрицы еще больше были похожи одна на другую.
Разошлись и ребята: Бабкин увидел Татьяну и сразу побежал к ней сквозь танцующих и пляшущих. Павлуня побледнел и сел к бабушкам — поглядеть, как вяжут. Женькин петушиный голос раздавался из бильярдной.
Тетка, едва появившись, сразу побежала в фойе, где были разложены всякие товары. Растолкав народ, пробралась к прилавку и отхватила дешевый чайный сервиз. Счастливая, ходила с коробкой по клубу, натыкаясь на людей. Потом коробка стала мешать ей, и тетка начала думать, куда девать добычу.
— Ты в раздевалку сдай. Обнялась! — сказала ей Лешачиха.
— Разобьют! — нахмурилась тетка под ее насмешливым взглядом, но сдала все-таки сервиз в раздевалку.
А потом ей не сиделось в зале, и все представлялось страшное: разбитые в куски чашки да блюдца.
— Покарауль место! — сказала она соседке, одной из климовских бабушек, и побежала относить покупку домой.
В маленькой комнатке, за сценой, мучился Ефим Борисович. Закрыв уши ладонями, он сидел над столом, уткнувшись в лист бумаги, и бубнил вступительную речь. Лицо его выражало скорбь и покорность судьбе. Везде любил директор быть первым, но речи говорить он бы с удовольствием оставил для других.
— Начинаем, Ефим Борисович, — заглянул к нему парторг.
Директор позади всех тяжко побрел на сцену. Огляделся. Сбоку сидел красный, сердитый, словно чем-то недовольный товарищ Бабкин. Ослепительно выделялся белый воротничок рубахи на бронзовой шее. На его лбу директор заметил капельки пота и сочувственно подумал: «Тоже мается!»
Тут же было Объявлено, что с докладом о работе совхоза выступит Ефим Борисович Громов. Директор сутуло пошел на трибуну. Поднял глаза — в лицо жарко глазел набитый зал.
Ко всему может притерпеться человек — даже к голоду, но вот боязнь зала не проходит и у таких смелых, решительных людей, каким был директор. «Господи, благослови!» — вздохнул Ефим Борисович и, опустив глаза к бумажке, погнал по кочкам.
Все в докладе как надо: сперва успехи, потом — недостатки, все это в меру пересыпано цифрами. Через сорок минут перед его взором пошли наконец строки: «...в новом году пятилетки мы приложим все силы, чтобы с честью выполнить свои высокие социалистические обязательства». «Все!» — понял директор и, выжатый как лимон, побрел на свое место.
В ушах у него гудело и звенело, в глазах прыгало.
Посидев минут десять, директор пришел в себя и повернулся к Бабкину:
— Как я говорил? Ничего?
— Нормально, — прошептал звеньевой. — Только вы меня назвали звеньеводом.
— А, — вспомнил Ефим Борисович. — Это когда смеялись? А еще чего?
— Настасью Петровну в бригадиры произвели.
— Не соврал. Будет она на центральной ферме бригадиром.
— Правильно, — сказал Бабкин.
Между тем вслед за речами наступило самое хорошее время: выдавались премии. Деньги по итогам года выплачивались немалые: на них можно и мотоцикл купить, и дом построить. Народ свои премии знает, доплаты подсчитал, а все равно тянет шею. Кто первый? Чего там медлит и хитрит рабочком?!
— Бабкин Михаил Степанович! Получил самый высокий по совхозу урожай моркови. По итогам года ему начислено...
Не дышит зал, слышно, как чирикает на люстре воробей.
— ... восемьсот двадцать пять рублей! Кроме того, — продолжал председатель рабочего комитета, — по итогам соревнования Бабкину присуждается первое место среди овощеводческих звеньев и денежная премия в сумме трехсот рублей!
Не успели ожечь ладони первые хлопки, как в дверях появилась тетка и, выискивая свое забронированное место, пошла по залу.
— Марья Ивановна, — зашумели трактористы, — и ты за премией?
— Я за своим местом! — отрезала та, плюхаясь в кресло.
Бабкин получил толстый конверт. Зал хлопал, гудел, каждый ждал своего часа. Чуть смолкло, послышался резкий теткин голос:
— Сколько там ему?
— Восемьсот двадцать пять и еще триста! — отвечали ей механизаторы.
— Господи, за что же такую кучу?! — удивилась тетка.
Но еще больше удивилась она, когда вслед за Бабкиным стали валом идти на сцену люди и получать свои деньги — кто семьсот, кто девятьсот, а кто и того больше. Простучал своей деревяшкой Трофим, прошел белый, с закушенной губой Павлуня, сам себе не веря, а тетка все думала: «За что?!» Она давно не была в клубе, мало знала о делах совхоза, о его доходах. Неужели так она продешевила в жизни, так прогадала.
Уже и соседки ее, климовские бабушки, одна за другой прошлись до сцены и обратно, уже и заводские шефы, и студентки, и Женька получили каждый по заслугам: кто много, еле в карман впихивает, а кто, как механик, удивленно шелестит тремя красными бумажками. Уже и грамоты роздали, и благодарностями осыпали, устал шуметь и хлопать зал, и раскрыли окна в тихую славную ночь, а тетка все шевелила губами. А когда подсчитала, сколько могла бы заработать в совхозе за десять лет да с ее ухваткой, то вспотела.
— Надо же, как вышло, — пробормотала несчастная Марья Ивановна и увидела, что сидит совсем одна.
Гулянье выплеснулось на улицу. Оркестр громыхал под звездами, каблуки простучали асфальт. Под навесом, в электрическом свете, стояли столики. Тетка увидела за столиками и своего Павлуню, и Бабкина, и Трофима, и самого Ефима Борисовича. Тетка подсела по соседству, навострила ушки, однако разговоры были ей непонятны. Даже своего Павлуню тетка не могла понять и думала с раздражением: «Ишь разговорился!»
А разговор за сдвинутыми столиками шел важный: директор предлагал Бабкину принять овощное звено на центральном отделении, а Бабкин хмурился. Женька уверял его со всей силой своего петушиного горла, во всю мощь красноречия:
— Боишься, да? Беспокоишься? А мы-то на что?!
Павлуня уговаривал по-родственному, напирала и Настасья Петровна, а Бабкин все сомневался. Спрашивал, каковы площади, да сколько техники, да что и когда посеяно в прошлом и какие планы на будущее. Ефим Борисович отвечал, поглядывая на непроницаемое лицо Трофима — тот один не сказал ни слова ни «за», ни «против».
— Ну? Что тебе еще нужно? — спросил наконец директор.
— Я бы согласился, пожалуй, — отвечал Бабкин в раздумье.
— Ну и слава богу! — отвалился Ефим Борисович. — Вон твои помощники сидят — целое молодежное звено! Женьку не отпускай далеко — за ним глаз да глаз нужен! И Санычу хватит на понтоне прохлаждаться! Хватит! Принимайте, братцы, наши заботы на свои плечи!
— Точно, — пробормотал Трофим. — Не все вам на стариках кататься.
Покрякивая, полез за кисетом старый солдат. Ребята поскучнели.
— Ну и будет! — сказал директор. — Танцуйте!
Бабкин поднял голову и покраснел: под белой березой стояла Чижик, тоже в светлом, и ждала его, видно, давно.
— Прости уж, — сказал Бабкин, приближаясь и теряя по пути свое красноречие. — А мы вот тут все...
— Понятно, — засмеялась девушка, беря его под руку.
Из-за забора полыхала шевелюра механика, блестели его глаза. Подойти и сказать что-то статный да красивый не посмел.
...Когда они вдвоем беспечно шли берегом реки, позади послышался стук колес и топот лошадки. Их нагнала Варвара. В тележке в сене сидели все ребята из бабкинской компании. Но в этой тесноте люди еще потеснились, нашлось место для двоих. Бабкин с Татьяной уселись, Трофим серьезно сказал:
— Трогай, Варварушка.
И Варварушка побежала. Сперва по климовской пыли, потом по щебенке, потом по асфальту центрального отделения. Направо и налево темнело перепаханное поле, взрыхленная, мягкая земля.
— Твое, — сердито сказал Трофим, тормозя Варвару.
Ребята высыпали. Бабкин приложил ладонь. Поле было холодное, влажное, тянуло прелью. Сырая осень уже стояла за рекой, в двух шагах. Тускло светила луна. А Бабкин, сощурив глаза, увидел вешнее небо и молодое солнце, услышал трели жаворонка.
СБЕРЕГИ МОЮ ЛОШАДКУ
НЕВЕСЕЛЫЙ НОВОСЕЛ
Когда наконец-то взялись ломать Климовку, первым примчался поглядеть Женька, Лешачихин сын. Потирая руки и пританцовывая от азарта, он ожидал великого треска и грохота. Но обреченная деревенька погибала тихо, только похрустывали плетни, когда вползал на огородишки ворчливый приземистый бульдозер. Покорно падали под его ножом корявые вишни, гнилые скамейки и горькие стены заколоченных домиков.
Женька скривил губы:
— Лучше бы подожгли Трофимову богадельню!
Его больно толкнули в бок.
— Тихо! — прошипел Миша Бабкин.
Женька оглянулся. Позади сутулился сам Трофим. Скомкав в кулаке кепку, Шевчук стоял горестно, будто на погосте, и глядел, как рушат его былое хозяйство.