Деревянные глаза. Десять статей о дистанции — страница 14 из 49

[174]. Начиналась эра «проповедников патриотизма», о которых грезил Новалис[175].


6. «Куда уж Вулкану против Робертса и Ko, Юпитеру против громоотвода и Гермесу против Crédit Mobilier! Всякая мифология преодолевает, подчиняет и формирует силы природы в воображении и при помощи воображения; она исчезает, следовательно, вместе с наступлением действительного господства над этими силами природы. Что сталось бы с Фамой при наличии Принтинг-хаус-сквер?»[176] Эти вопросы, сформулированные Марксом во введении к «Критике политической экономии» (1857), сами собой предполагали отрицательный ответ: от экспрессивных форм прошлого, начиная с мифологического старья, следовало избавляться. Мы знаем, что этого не произошло: греко-римская мифология и капиталистические товары оказались прекрасно совместимы (например, в рекламе, к которой мы скоро обратимся). Однако вопросы Маркса исходили из более общего и глубокого убеждения, которое он выразил в противопоставлении между «социальной (то есть пролетарской. – К.Г.) революцией XIX века» и революциями предшествующими: «Там фраза была выше содержания, здесь содержание выше фразы»[177]. «Здесь» – то есть в контексте общественного становления буржуазии, для Маркса синонимичном «холодной реальности», действительности sans phrase, в сущности, свободной от идеологического тумана, который окутывал общества прошлого[178].

Большая жизнеспособность старых религий, с одной стороны, и распространение разных видов национализма и расизма, с другой, повсеместно опровергли эту точку зрения (которую к тому же разделял не только Маркс). Давно стало ясно, что, если мы хотим что-нибудь понять в истории XX века, нам необходимо истолковать использование мифа в политике. Свой вклад в этот процесс понимания внес сам Маркс, вклад уникальный как по глубине анализа, так и по значению объекта описания, – в тексте, который мы цитировали выше: «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта». Показать обстоятельства, порожденные классовой борьбой и позволившие «дюжинной и смешной личности сыграть роль героя», а трагедии – обратиться фарсом: именно это было целью статей (затем собранных в брошюру), написанных по горячим следам событий[179]. В резкой и разоблачительной интонации Маркса можно прочесть неявное признание пропагандистской эффективности отсылок Луи Бонапарта к эпопее собственного дяди. Другая пропагандистская аналогия, подсказанная термином «цезаризм», в написанном накануне падения Второй империи (1869) предисловии к «Восемнадцатому брюмера» отвергалась Марксом как школярская и ошибочная[180]. В тексте статьи, напротив, говорилось о «казацкой республике» – парадоксальном разрешении альтернативы, предложенной Наполеоном («через пятьдесят лет Европа будет республиканской или казацкой»). Маркс справедливо предвидел, что эта «казацкая республика» превратится в империю[181], но он не мог вообразить, что в этой форме она просуществует двадцать лет. Незадолго до битвы под Седаном Маркс писал Энгельсу, что Вторая империя кончится так же, как и началась, то есть пародией: «Я попал в точку в отношении Бонапарта <…> Полагаю, мы оба были единственными людьми, которые from the beginning распознали все ничтожество Бустрапы [Луи Наполеона], считая его простым showman, и ни разу не позволили ввести себя в заблуждение его временными успехами»[182]. На самом же деле Энгельс, полностью соглашаясь с презрительным суждением Маркса, в прошлом доходил до того, что называл бонапартизм «истинной религией современной буржуазии». За исключением Англии (писал он Марксу накануне Австро-прусской войны), где олигархия правит за счет буржуазии, «бонапартистская полудиктатура является нормальной формой (власти). Она отстаивает существенные материальные интересы буржуазии даже против воли буржуазии, но в то же время не допускает ее до самой власти»[183].

Посредственность характера и талант комедианта («showman»), авторитаризм и плебисциты: эту только на первый взгляд противоречивую смесь ожидал огромный успех[184]. Впрочем, Энгельс был не одинок в своей дальновидности. В тексте, вышедшем анонимно в Брюсселе в 1864 году, противник Наполеона III адвокат Морис Жоли изобразил диалог между Макиавелли и Монтескье, разворачивавшийся в Преисподней. В ответ на робкие доводы Монтескье, основанные на убежденности в необратимом пришествии либерализма, Макиавелли post eventum пророчествовал о том, что именно случится в середине XIX века, кто завладеет властью, заставит умолкнуть оппозицию с помощью насилия и лести, отвлечет всех военными предприятиями, будет править обществом из-за ширмы формальных свобод, порождая систему «гигантского деспотизма». «Деспотизм, – с горечью заключал Макиавелли/Жоли, – является единственной формой правления, подходящей к социальному уровню современных народов»[185]. Еще раньше другое убийственное пророчество сформулировал Токвиль, размышлявший над собственным путешествием в Америку. В современных демократических государствах возможный деспотизм будет иметь черты, сильно отличающие его от аналогичных явлений прошлого: «он был бы менее жестоким (plus doux), но более всеобъемлющим, и, принижая людей, он не подвергал бы их мучениям». Власть «гигантская и охранительная (tutélaire)», «предусмотрительная и ласковая», будет следить за судьбой «неисчислимых толп равных и похожих друг на друга людей»[186].


7. «Сегодня с правлением каст покончено, можно управлять только при помощи масс»: гениальное изобретение плебисцитов, благодаря которому Наполеону III удалось обезвредить фитиль всеобщего голосования, родилось из этого убеждения[187]. В XX веке правление масс привело к принятию самых разных политических решений, и не только из-за расхождений (самих по себе ключевых) во время от времени возникавшем союзе силы и консенсуса. Констатация того, что насилие может быть необходимо для прихода к власти, но его никогда недостаточно для ее удержания, достаточно стара (государь должен быть лисой и львом); однако необходимость завоевать одобрение масс диктовала использование пропагандистских инструментов, неизвестных обществам прошлого. Как показывает парадоксальная судьба текста Жоли, они могли соединять рекламное преувеличение и скрытую манипуляцию. «Диалог в аду между Макиавелли и Монтескье» послужил одним из источников, использованных в 1896–1898 годах агентом тайной царской полиции за рубежом (возможно, даже самим ее начальником Рачковским) при изготовлении наиболее влиятельной фальшивки последних двух веков, переведенной и разошедшейся по всему миру в сотнях тысяч копий – «Протоколов Сионских мудрецов»[188]. То, что, по мысли Жоли, было безжалостным описанием техники, использованной Наполеоном III для захвата и удержания власти, превратилось в руках фальсификатора – возможно, намеревавшегося дискредитировать реформаторские проекты русских либералов во главе с графом Витте, – в составную часть воображаемых планов по завоеванию мира, приписанных несуществующему еврейскому органу (сионским мудрецам). Подлог абсолютно неправдоподобен, контраст между оболочкой, то есть предполагаемым еврейским заговором, и внутренним содержанием резко бросается в глаза. Говорящий голос ни с чем не спутаешь, он принадлежит агенту охранки, бесконечно восхваляющему самодержавие («наиболее целесообразный образ правления»[189]) и аристократию «природную и родовую»[190]; он изображает либерализм и индивидуализм источниками смуты; отвергает идею прогресса, за исключением сферы науки; описывает всемирное «сверхправительство» еврейского императора, восстанавливающего порядок и истинную религию («истина одна») и очень похожего на царя, ставшего властелином мира[191]. Разумеется, составитель «Протоколов» объясняет, что именно евреи подорвали старое доброе самодержавие, именно они втайне ответственны за Великую французскую революцию и либерализм. Впрочем, он столь мало заботится о том, чтобы придать еврейский колорит своим словам, что при описании использованных ими подрывных методов разражается совершенно поразительным тезисом:

Одни иезуиты могли бы с нами в этом сравняться, но мы сумели дискредитировать их в глазах бессмысленной толпы как организацию явную, сами со своей тайной организацией оставшись в тени. Впрочем, не все ли равно для мира, кто будет его владыка – глава ли католической церкви или наш деспот сионской крови? Нам-то, избранному народу, это далеко не все равно[192].

Эти слова – как отпечатки пальцев. К «иезуитской системе» как модели своей собственной революционной организации апеллировал двадцатью годами ранее Бакунин, однако впоследствии он прибег к тому же примеру, обвиняя своего бывшего друга и соратника Нечаева. Бакунин думал об иерархической структуре Общества Иисуса, об абсолютном послушании вплоть до полного отказа от индивидуальной воли, которое требовалось от его членов. И тем не менее он отступил перед фрагментом из «Катехизиса революционера», доводившим этот принцип до крайности, проецируя на секту поведение, которое в прошлом считалось приемлемым только ради блага города или государства: