Деревянные кони. Повести. Рассказы — страница 30 из 64

– А ведь это подходяще, Никифор Иванович, – живо согласился Власик, и сухое, бескровное лицо его разом просияло. – Я тут с одним переезжал за реку, не больно-то он на воду глядел.

– С кем с одним?

– Да с одним, с экспедиции с этой. Здоровый боров, а сам хромает. С палкой.

Микша удивленно повел своей черной шерстистой бровью:

– Зачем бы это ему сюда? Чего он не видал в нашей дыре?

– А вот уж в части этого не докладывал. – Власик поглядел в окошко, поглядел на Оксю, гремевшую железной кочергой у печки, хитровато прищурил глаз. – А что, Никифор Иванович, может, сообразим сегодня к вечеру? Поскоблим маленько донышко, пока рекостав не начался?

– Браконьерничать? – прямо поставил вопрос Микша. – Давно тебя защучили – хочешь снова на острогу?

– Да что, Никифор Иванович, захочешь рыбки – и на острогу полезешь…

– Нельзя, – отрубил Микша. – Рыбнадзор ноне днюет и ночует на реке.

– Ничего, ничего. Можно, ежели аккуратненько да с оглядом. – И тут Власик двинул в ход, так сказать, материальный стимул (любили они с Микшей всякие заковыристые словечки) – хлоп на стол бутылку.

Оксе этот номер, конечно, не понравился, да что обращать на нее внимание? Какая баба в ладоши бьет, когда мужик с бутылкой обнимается?

После опохмелки разговор пошел как по маслу, и они принялись разрабатывать план предстоящей вылазки: как лучше сделать, чтобы не напороться на рыбнадзор? в какое время выехать? куда? вниз спуститься, к перекатам, или, наоборот, податься вверх, к Красной щелье, где не так заметен луч?

Однако не успели они обговорить и половины – нешуточное дело затевают! – как под окошком вырос высокий человек в черном плаще.

– Он! – живо воскликнул Власик и даже привстал. – Тот самый, с рыбной экспедиции.

Некоторое время незнакомец разглядывал Микшин дом, затем, припадая на больную ногу, вдруг двинулся в заулок.

Власик и Микша переглянулись: не наклепал ли кто на них? По какому еще делу может пожаловать рыбный человек?

Дело, слава богу, касалось не их. Но, как говорится, хрен редьки не слаще: незнакомец, подав Микше записку от директора совхоза, просил свозить его на Курзию.

– На Курзию? – страшно удивился Власик. – Сейчас? Да вы, дорогой товарищ, слыхали, нет, что такое эта самая Курзия? Сорок верст сузёмом да глубокой осенью… Зря, что ли, ее у нас зовут Грузией!.. Да там после лишенцев, этих самых кулаченных, никто и не бывал.

Никакого впечатления! Глазами железными в Микшу вцепился, будто заморозить, загипнотизировать того решил, а что пищат остальные – Окся тоже подала голос от печки, – наплевать.

Микша с ответом не спешил. Сидел, поглядывал на улицу, где снова, похоже, запосвистывал ветер, катал на лбу кожу, как волны на реке, и Власик уже не сомневался: сейчас задаст от ворот поворот этому высокомерному начальничку, – а Микша возьми да и скажи:

– Можно, пожалуй, прокатиться.

2

Выехали уже не рано, в первом часу, потому что не к теще в гости ехали – в сузём. Пришлось менять передние колеса у телеги, подгонять коню хомут, подрубать копыта, да мало ли чего. А кроме того, заставил себя ждать Кудасов, командированный, который, как все приезжие, потащился поглядеть на ихнюю знаменитость – старую часовню.

Пьяненький, основательно поднакачавшийся Власик увязался их провожать. Ему страсть как не хотелось расставаться с двумя бутылками, уплывшими от него в берестяной корзине, накрепко привязанной к задку телеги, и он, позвякивая своей цепью, ковылял сбоку, канючил:

– Здря вы, товарищ Кудасов, ей-богу, здря. У нас на эту Курзию-Грузию забыли когда и ездили. А вы вздумали на вечер глядя. Давайте хоть из-за утра…

Микша в душе был согласен с приятелем. Конечно, лучше бы сейчас сидеть в теплой избе, чем полоскаться на осеннем ветру, да раз уж слово дадено – терпи. И он, настраивая себя на долгую дорожную маету, заговорил, как только въехали в поле, – тут Власик от них отстал:

– Ну что, рыбку в морях да в океанах вычерпали – за сузёмы взялись?

Кудасов не ответил. Он, как и следовало ожидать, смотрел на часовню, мимо которой они проезжали, – угрюмую, черную постройку наподобие высокого бревенчатого амбара, без креста, с развороченной крышей, с подпорами по бокам.

– Памятник старины, – не без ехидства объявил Микша. – Под охраной государства. Дощечка имеется. Ни одного гвоздика железного – все дерево. Топором одним рублена. В одна тысяча шестьсот шестьдесят семом году. При Иване Грозном.

– Иван Грозный на сто лет раньше жил, – заметил Кудасов.

– Ну хрен с ним, с Иваном Грозным. Не все едино. А вот про крышу могу сказать точно. – Микша захохотал. – Нашего, советского производства. Одна тысяча девятьсот тридцатого года. Со всех деревней тогда народ согнали. На ура крест стаскивали, чтобы наглядная агитация насчет бога была. Я тоже, даром что пацан был, за веревку маленько подержался.

Вдали плеснулся тоненький плаксивый голосишко – это Власик, должно быть, с песней входил в деревню, – и тотчас же протяжный гул покрыл его: они подъезжали к лесу. Черная, подпертая слегами часовня, как какое-то допотопное чудовище, смотрела им вслед из полей.

– Да… – Микша закурил. – Повидала эта часовня кое-чего на своем веку. В старину тут, сказывают, верующие заперлись, живьем спалить себя хотели – понимаешь, какой народец был! – да царские солдаты помешали, двери вышибли. А в этом самом тридцатом году что тут делалось… По два, по три мертвяка за утро вытаскивали. Из раскулаченных. С южных районов которые к нам, на Север, были высланы. Жуть сколько их в нашей деревне было! Все лето баржами возили. Все гумна, все сараи были забиты, а уж в часовне этой… В четыре яруса нары стояли!..

Седок оказался не из тех, с кем не соскучишься. Сидел – глаза в землю, руки в замок (язва, что ли, точит?) и ни оха, ни вздоха.

Некоторое время Микша вглядывался в реденький сосновый жердняк справа – тут где-то должны быть его дрова, рубленные нынешней весной. Потом внимание его привлекли свежие заячьи петли, раскиданные по снежной пороше вдоль дороги, и он с живостью воскликнул:

– Смотри-ко, смотри, косой-то что надумал! В такую непогодь по лесу разгуливать.

И опять молчание. Опять натужный скрип телеги да всхрап коня на взъемах.

За Летовкой – это ручей в двух километрах от деревни – стали попадаться ели, сперва поодиночке, вперемешку с березой, а потом все гуще, гуще – залохматили небо, намертво сдавили дорогу. Сразу из белого дня въехали в сумерки.

– Ну вот, – сказал Микша, прислушиваясь к таежному гулу, идущему поверху. – Теперь до самой Курзии эта краса пойдет. – Он поднял куколь дождевика, покачал головой.

– Нет, ни черта не пойму, как все это делалось. Ну выслали людей из своих краев, кого правдами, кого неправдами – не будем говорить. Горячее времечко было, щепа летела направо и налево. Да зачем в сузём-то загонять? Разве мало пустой земли в России? А ведь тут, в этом сузёме, хоть лопни – хлеба не вырастишь. Середь лета утренники гремят. Мы, бывало, на этой Курзии сено ставим. В деревне лето как лето, а тут, тридцать пять – сорок верст в сторону, – вода по утрам в котелке мерзнет. Эх, да что говорить! – Микша круто махнул рукой – Я сам тогда ужасно идейный был.

– А теперь не идейный? – вдруг подал голос Кудасов. Он, оказывается, слушал.

– Не имай, не имай на слове! Теперь народ грамотный, на испуг не возьмешь. Я ведь к чему это? А к тому, что дядья мои родные всем тогда у нас заправляли. Кобылины. Как же мне-то, племяннику, от них отставать? Да, вот революционеры были! Кремневые! Теперь таких и нету. В девятнадцатом году дядю Александра за языком послали в Сосино, в нашу деревню, значит. А в Сосине – ой-ой! Только одни старики да малые ребятишки. Всех поголовно беляки на дороги угнали: и мужиков, и баб, и девок. И вот дядя Александр думал-думал, да и говорит своему отцу – тот больной на кровати лежал: «Вставай, со мной пойдешь». Мати услыхала: «Что ты, Олекса, дьявол!.. Опомнись! Старик третий день не встает, помрет еще в дороге». Никаких гвоздей! Раз для революции надо, ни отца, ни матери не знаю. Ну а дядя Мефодий, тот еще потверже орешек был. У дяди Александра хоть одна слабина была – в части женского вопроса, а этот… Я в жизни не видал на евонном лице улыбки. «Я, – говорит, – тогда улыбаться буду, когда социализм сполна построим да когда последнего врага в гроб вколотим». Понимаешь?

– Нет! – сказал Кудасов.

– Чего – нет? Не понимаешь, что можно всю жизнь прожить и ни разу не улыбнуться?

– Не понимаю, когда убийством восхищаются! – Кудасов не сказал, выпалил это – с яростью, с ненавистью – и резко откинулся назад, в задок телеги.

– Это кто восхищается убийством? Я? – Микшу тоже заколотило. Не первый раз прокатываются вот так насчет его дядьев. – А дядю Александра не убили?.. Сам себя на тот свет отправил? Теперь на дядьев можно собак вешать. Мертвые. Вали все, чего было и чего не было. Стерпят. Из могилы не встанут. А я бы хотел посмотреть, как нынешние умники с ними, с живыми, поговорили бы. Я-то помню те времена, помню, на каком языке тогда разговаривали. В тридцатом году дядю Александра вот в это же самое время убили на Курзии – комендантом там был, – дак знаешь что было? Со всего района, со всех деревень красные партизаны на похороны прибыли. С ружьями. Всех перебить готовы! А дядя Мефодий – начальником милиции был – стоял-стоял у гроба белый, как сейчас помню, только желтые оспины на щеках, как картечины, отсвечивают, а потом берет из мертвых дядиных рук наган (дескать, большевик и мертвый стреляет), да и говорит: «Ну, Александр, за каждую каплю твоей священной крови ведро выпустим вражьей». Понял, как тогда разговаривали?

Наскочило переднее колесо на корень, у Кудасова съехала с головы кепка, открылся белый покатый лоб с глубокими залысинами, с твердыми зарубами морщин-поперечин. Потом еловая лапа проехалась по его лицу. Не пошевелился, бровью не двинул.

3