Привалившись спиной к одному из столбов, оставшихся от порушенных ворот, Аркадий попробовал было представить свою жизнь без Гельки (надо же в конце-то концов трезво взглянуть на дело) и сразу же сплюнул. Ничего не получалось без Гельки. Трех дочерей нарожал, три дочери родные по крови, по плоти, а разве они заменят Гельку? Кто из них хоть раз по-настоящему согрел отцовское сердце?
В деревне темнота стала заметно гуще – похоже, и в самом деле собирается дождь, – и он набил же себе шишек! Деревни нет, домов нет, изгородь давно пропала, а он на каждый кол, на каждую жердину натыкался. Наконец он выбрался из мрака, глаза укололи хрупкие золотые лучики, которые венчиком разбегались от лампешки в кухне, подъехал к крыльцу.
Что такое? Музыка в доме?
Девки на всю катушку врубили приемник. Этим все равно. У этих душа ни о чем не болит – было бы только весело…
Закипая от злости, Аркадий начал заталкивать велосипед в угол между крыльцом и стеной кухни (не хотелось тащиться в сарай), и вдруг ему почудилось, что в незанавешенном окне мелькнуло Гелькино лицо.
Какое-то время он стоял с закрытыми глазами (сердце подкатило к самому горлу – не дыхнуть), затем выпустил из рук все еще теплое железо руля и подошел к окошку.
Кухня ходила ходуном – от музыки, от скачущих, обезумевших от радости девок, Фаина и Орефьевна тоже не аллилуйю пели, но он в эти минуты видел только одну ее, Гельку. Гелька улыбалась. Улыбалась мачехе и Орефьевне, улыбалась тормошившим ее сестрам, но черный-то глаз ее, настороженно, по-птичьи скошенный к входной двери, не улыбался. «Меня ждет», – догадался Аркадий.
За домом отчаянно заливался пес – не иначе как выяснял свои отношения с новой кошкой Орефьевны, – по-прежнему грохотал в доме приемник, а он, обхватив голову руками, сидел на скамейке под окном, на которой любил вечерком выкурить сигаретку, и мысленно говорил себе: боже мой, боже мой, какой же ты все-таки остолоп! Гелька не вернется, Гелька уехала насовсем… Да как ты мог так худо подумать о девке? Гельку, самого близкого человека, не знал… Дак что же ты вообще-то знаешь-понимаешь?..
Наконец он встал, выбрался из своего укрытия, поднялся на крыльцо и опять задумался. Задумался над тем, как войти в свой собственный дом.
Есть, есть такое лекарство!
Избушечка у бабы Мани – бывшая банька, единственная в деревне постройка, которая уцелела от войны, при ней огородик величиной с волейбольную площадку, а деревьев всего одна береза, да и та инвалид Отечественной войны – будто культяпки, подняла к небу сухую развилку, обрубленную снарядом. Но любит, обожает птичий народ бабы Манину усадебку. Горластые воробьи-забияки разживаются на ней с утра до ночи, белобокие сороки запросто, как на качелях, качаются на березе, вороны, голуби справляют свои свадьбы. А у кого весной первую песню поет красавец скворец? У бабы Мани. На березе-инвалиде, к которой она еще в тот день, когда вместе с земляками вышла из партизанских лесов, приладила немудреную, наспех сколоченную скворечню.
Соседям это было в диво. У них-то скворчиные дома – терема резные на шестах. И со всеми удобствами: тут тебе и леток с хитроумными дверками, тут тебе и полочка, и ветка березовая – садись куда хочешь да пой свои песни.
А вот не рвутся скворцы в эти терема. Весной целыми днями за бабы Манину развалюху воюют, и только после окончательного дележа какой-нибудь неудачник поселялся в теремах.
– Баба Маня, – допытывались соседи, – скажи нам свое птичье слово, которым скворчишек к себе приманиваешь.
– Да какое у меня птичье слово? Никакого птичьего слова я не знаю. Разве иной раз от скуки выйдешь да поговоришь с ними. Вот и все мое птичье слово.
В ту весну баба Маня решила немножко подновить свою скворечню, а то, чего доброго, рассердятся скворушки – к соседям улетят. Всякая божья тварь любит заботу о себе.
В теплый солнечный день она вышла из дома, протоптала в снегу тропку к березе-инвалиду, затем принесла лесенку, приставила ее к стволу дерева.
Старенькая, дряхлая была баба Маня. На первые три поперечины кое-как поднялась, а дальше – голова закружилась – свалилась в снег.
Какое-то время она лежала в снегу без сознания, а потом слетелись на березу воробьи и давай кричать всем скопом:
– Вставай, вставай, баба Маня! А то простудишься.
Баба Маня встала. Встала, с трудом добралась до дома и слегла: у нее началось двустороннее воспаление легких.
Больше месяца не поднималась с постели баба Маня, и врачи не сомневались: умрет старуха. Нет на свете такого лекарства, чтобы старого человека воскресить из мертвых.
Есть, есть такое лекарство!
Его бабе Мане принесли скворцы.
Однажды ранним утром пришла в себя баба Маня – и что такое? Кто стуком стучит во все окошечки ее убогой лачужки?
Она подняла от подушки старую голову – и, боже ты мой: скворушки! Ее любимыши. Стучат, колотятся желтыми клювиками в рамы, бьют воронеными крылышками в стекло:
– Вставай, вставай, баба Маня! Мы тебе здоровье принесли.
Баба Маня от бессилия уронила голову на подушку, заплакала:
– Нет, нет, не могу, ребята. Мне уж не подняться, не встретить вас больше.
– Да как не встретить! Кто сказал, что у тебя сил нет?
Баба Маня сделала над собой немыслимое усилие и поднялась. Не могла она умереть, не посмотрев последний раз на свою любимую птицу.
Хватаясь руками за стены, за косяки дверей, она выползла на улицу, на теплое солнышко, оперлась на легкий, побелевший от старости, как она сама, батожок и долго так стояла с закрытыми глазами, с наслаждением вслушиваясь в весеннюю песню скворцов.
С этого дня баба Маня пошла на поправку.
Трава-мурава(избранное)
Хо́жу я по травке, хо́жу по муравке.
Мне по этой травке ходить
не находиться,
Гулять не нагуляться…
– Травка-муравка что, не знаешь? Да чего знать-то? Глянь под ноги-то. На травке-муравке стоишь. Все, все трава-мурава. Где жизнь, где зелено, там и трава-мурава. Коя кустышком, коя цветочком, а коя и один стебелек, да и тот наполовину ощипан – это уж как бог даст.
I
Памятник
Старая Пахомовна тяжело заболела. Съехались дети, стали утешать, успокаивать: поправишься, мама, а не поправишься, мы такой тебе памятник отгрохаем, какого в нашей деревне еще не видали.
– Нет, ребята, никаких памятников не ставьте, а положите мне на могилу плуг.
– Плуг?
– Плуг. В городах на памятниках про все заслуги покойника пишут, а у меня заслуга одна – плуг. После войны мне в колхозе именной плуг присвоили за то, что я двадцать пять лет бессменно за плугом выходила. А когда я по старости не замогла ходить за плугом, мне тот плуг домой привезли, за сарай поставили. Там он и сейчас стоит.
За сараем, однако, плуга не оказалось.
Дети думали-думали, как быть, и в конце концов привезли от колхозной кузницы какой-то старый, бросовый, порядком проржавевший плуг. Привезли и поставили перед окошком.
Так, глядя в окошко на этот плуг, и отошла старая Пахомовна.
Вкус победы
– Я долго, до восьми лет, хлеб победой называла.
Как сейчас, помню. Бегаем, играем с девочешками возле нашего дома, и вдруг: «Санко, Санко приехал!» А Санко – старший брат Маньки, моей подружки из соседнего дома. Вот мы и чесанули к Маньке.
Солдат. Медали во всю грудь. С каждой за руку здоровается, у каждой спрашивает, как звать, каждую по головке гладит. А потом и говорит: «Я, говорит, Победу вам, девки, привез».
А мы, малоросия, что понимаем? Вылупили на него глаза как баран на ворота. Нам бы Победу-то в брюхо запихать, вот тогда бы до нас дошло.
Ну, догадался Санко, что у нас на уме. Достает из мешка буханку хлеба. «Вот, говорит, девки, так Победа-то выглядит». Да давай эту буханку на всех резать.
Долго я после того капризила. За стол садимся, мама даст кусок, скатанный из моха да картошки, а я в слезы: «Победы хочу…»
Самая высокая награда
В Доме культуры известного на всю область совхоза – вечер встречи тружеников села с писателями.
Секретарь парткома, приветствуя гостей, по обыкновению рассказывает о трудовых подвигах, о лучших людях совхоза и с особой гордостью говорит о четырех сестрах-свинарках.
– Эта наша славная династия свинарок уже много лет занимает передовые рубежи в соцсоревновании. Три сестры отмечены высокими правительственными наградами. У Анны Клементьевны орден Трудового Красного Знамени (аплодисменты в зале), у Марии Клементьевны орден Октябрьской Революции (аплодисменты в зале), а у Валентины Клементьевны, самой младшей из сестер, орден Ленина. И будем надеяться, это не предел (аплодисменты в зале).
Секретарь на какое-то мгновение умолк, затем смущенно пожал плечами.
– Ну а что касается самой старшей сестры – Матрены Клементьевны, то она никаких орденов и медалей не имеет, потому как в те времена у нас был еще колхоз…
Неловкая пауза.
– Но, товарищи, – звонко, с энтузиазмом воскликнул секретарь, – Матрена Клементьевна, я считаю, награждена у нас самой высокой наградой – любовью народной и народным уважением.
Зал взрывается ликующими аплодисментами.
Сказка
Идем с Марьей Ивановной по Волоку. Деревенька (с детства знаю) за эти годы изрядно потускнела – ни единой новой постройки, но молодняка полно – рослого, волосатого, разодетого по последней моде.
– Отпускники? – спрашиваю.
– А всякие есть. Есть и отпускники, и из города, и свои, деревенские тунеядцы. Страда, бывало, об эту пору стар и мал на пожне, а тут стадо жеребцов да кобыл целыми днями по деревне шатается. Не знаю, не знаю, что за времена настали. Мне, старому человеку, хуже смерти это видеть, ей-богу.
Так, за разговором, мы с Марьей Ивановной дошли до верхнего конца, и тут вдруг замечаю: суровое, мрачное лицо старухи светлеет. Да и я сам, глянув вниз, под гору, на пожню, начинаю улыбаться. Ибо то, что я увидел там, походило на позабытую сказку из 30–40-х годов. Низенький, утоптавшийся старик с косой, а за ним пять ребятишек. И все с косками – так и сверкают на солнце лезвия.
– Егор Васильевич со своими внуками. Мать у ребят три года назад умерла, самому старшему десять было, а самой малой – четыре. И отца нету – еще раньше матери себя нарушил. Спился. Как жить? Ну, ноне не старое время – детдома есть. Власти сами приехали за ребятами. А старший и говорит деду:
«Дедушко, говорит, не отдавай нас в детдом, мы потом тебя не забудем».
«Да как же в детдом не отдавать вас? Много ли дедушко с бабушкой получают – по двадцать рублей пензия. Разве нам прожить, дитятко, всемером на сорок рублей?»
А Толька – Анатолием старшего-то зовут – все уж подсчитал:
«За нас, говорит, дедушко, государство деньги платить будет (не знаю сколько, чуть ли не восемьдесят рублей за пятерых-то получают). Да мы, говорит (это Минька-то), будем прирабатывать».
И вот прирабатывают. Кажное лето с дедом на покос выходят. Весь день с утра до вечера косешками размахивают. И я кажный день хожу сюда, на их радоваться. Да, слаще мне всякой еды, всякого питья видеть вот такие виды. Сама, бывало, семи лет косу в руки взяла и люблю, когда люди работают.
Ну эти дети, – Марья Ивановна кивнула под гору, – вообще наособицу. Не знаю, откуда такие-то и берутся. Работящие – это уж ясно, не на кого надеяться. Да ведь они еще гордые. Да, такие гордецы, что я не знаю, как и сказать.
Пошли в школу. После смерти матери. Ну власти им облегченье: не платить за питанье. В интернат на все готовенькое. Дак что ты думаешь? Отказались.
«Дедушко, говорят, ты дай нам хоть сколько-нибудь денег. Хоть по десять копеек на брата (тридцать копеек стоит питанье в школе), а то нам стыдно не платить-то».
Дед только руками развел:
«Да какой стыд! Вы ведь сироты. А сиротам век подают».
«Нет, не хотим быть сиротами. Хотим, как все».
И вот настояли. Дед по десять копеек платит.
Мартынов туес
Мартыну – девяносто пять лет. Но еще баню строит.
Племянник просит:
– Дядя, сделай-ко мне туес тисненый.
Сутки сидел, думал. Сперва узоры вырезал, печати сделал. (На каждый рисунок вырезается из вереска печатка. И той печаткой отбивается узор на бересте, на туесе.) Туес сделал с узорами от верха до донышка.
– Дядя, что это за узоры?
– Это, сверху, северное сияние. А дальше планеты и звезды, а дальше земля и леса. Тетеры сидят, и полет гусей. А совсем внизу ягоды, и олени бегут. А в лесу-то охотники, тетеру бьют. А рядом-то медведи.
В одном туесе вся вселенная. Весь мир северного крестьянина на одном туесе.
А как выбирает дерево для туеса.
Два дня искали березу. Наконец кричит:
– Федюха, смотри-ко… Двести лет росла, да молодой осталась. Такую потом хоть об угол хвощи – все равно сто лет простоит.
Искал такую березу, чтобы была не суховата, да не суковата, да не слоевата. Чтобы сук не был и полусук не был.
Расчищенный заулок
Хозяина, бывало, узнаешь по расчищенному заулку. У бедняка, как правило, от крыльца до дороги – вброд.
А у настоящего крестьянина – засмотришься. Особенно у Ивана Гавриловича. Сам разгребет, да еще дочери с метлами пройдутся.
Иван Гаврилович приговаривал:
– На молитву да красоту время не жалейте.