Деревянные пятачки — страница 102 из 136

Стало так темно, что даже проем двери слился с ночным мраком. Гроза ушла, но дождь все шумел и, как видно, не собирался переставать, и поэтому в домишке было особенно уютно. Кунгуров пошевелился и нечаянно коснулся руки Сани, и замер, не убирая своей руки. И она свою не отодвинула. Так они, прислушиваясь друг к другу, пролежали несколько минут. Кунгуров подумал было, что вся эта затея ему ни к чему, но мысль оказалась вялой, и ее тут же осилило чувство молодости и желание близости, и он положил свою ладонь на Санину руку. И тут она не сбросила его руку, но и никак не ответила, будто спала или не заметила, хотя Кунгуров-то отлично знал, что все это не так. Он понимал: идет извечная игра в Он и Она, и осторожно, затаив дыхание, поглядел в ее лицо. Было темно, и все же он увидал ее глаза — взблеснувшие белки. И потянулся к ней и, когда его лица коснулись ее легкие волосы, обнял ее. И она готовно прижалась к нему.

Говорить что-либо, даже шепотом, он опасался, чтобы кто не услышал, но, собственно, говорить было и не о чем, и незачем. Шел разговор рук... Черт, как бешена колотилось сердце!

— Ты любишь меня? — донеслось до него.

— Да... да... — тут же ответил он и поцеловал ее, не сразу найдя губы, сначала в щеку, а потом уже и в губы.

— Ласковый мой... любимый...

В эту минуту начальник отряда стал чертыхаться, греметь спичками. Зажег клок бумаги. Оказывается, его зажрали комары. А они их и не заметили. Запахло дымом. И опять все стихло.

«Надо ли, надо ли мне это? — лихорадочно думал Кунгуров, чувствуя близость Саниного тела. — Это слишком ответственно в отряде, на работе. На виду у всех, могут быть осложнения...» Но мысли были как бы сами по себе и не играли никакой решающей роли, а руки... С какой жадностью они сжимали ее пальцы, приближали ли к себе. Она разрешала себя целовать, отвечала на его поцелуи.

— Нет, это черт знает что! — вскричал начальник отряда и стал чиркать спички, жечь бумагу.

И туг стали один за другим ворочаться и ругаться геолог Макаров и тихоня Соколов. Стали курить, чтобы отогнать комаров. И лишь теперь Кунгуров заметил, ка горит у него накусанный лоб. С обеих сторон от него слышались шлепки — это лупили себя по лбу и по щекам его друзья. Сожгли всю бумагу, завесили проем палаткой, но сна уже не было. Да и начало светать. А дождь все шел и шел, размеренный, однообразный, и под него все незаметно уснули. Уснул и Кунгуров. Сквозь легкое забытье он слышал, как кто-то гладит его по щеке, понимал, что это Саня, но так хотелось спать...

А когда проснулся, то уже было солнце, от туч даже и следа не осталось. В проем двери было видно чистое небо. Веял ветерок. И от солнца, от этого легкого ветерка трава быстро обсохла, и изыскатели, не задерживаясь, пошли к своей базе. До нее было уже не так и далеко.

Кунгуров опять шел позади всех. Перед ним шагала Саня. Он глядел на нее, вспоминал прошедшую ночь во всех ее подробностях, как она прошептала: «Ласковый мой... любимый...» и поцелуи, и все это значило, что если бы он находился с ней наедине, то ему ни в чем бы отказа не стало, и это его настораживало. Так недолго и жизнь поломать, разрушить хорошо продуманный жизненный пан. «Нет, так дело не пойдет», — думал Кунгуров и усмешливо поглядывал на Саню.

И еще вспомнилось ему: когда выходили из домика, она подошла к нему и в ее взгляде было откровенное выражение радости. И это тоже ему не понравилось, было похоже, будто она одержала над ним победу. И не просто так одержала, а хочет заарканить его. Может, и у нее был свой план?

«Нет-нет, не выйдет, хотя она и славная, — думал Кунгуров. — Таких девчат поискать. Но рано мне еще, рано...»

Несколько раз Саня оборачивалась, глядела на Кунгурова, но он делал вид, что не замечает ее взглядов, а однажды даже демонстративно отвернулся.

Еще раз встретился с ее взглядом уже на подходе к базе. Она нарочно задержалась. На этот раз ее взгляд выражал смущение и растерянность. Она что-то хотела сказать, но Кунгуров опередил ее.

— Ох, сейчас и пожрем, — нарочито грубо сказал он и пробежал мимо, объясняя по-своему ее растерянность и смущение: прикидывается, а возможно, и на самом деле смущена, осуждает себя за легкомысленное поведение. «Ласковый мой... любимый...» — сказанула же такое. Да, своей готовностью любить его она произвела совсем обратное действие. Теперь, утром это было ему особенно ясно. Впрочем, если даже она и искренна была в своем чувстве, то все равно, все равно не время для семьи.

На этом Кунгуров прекратил свои раздумья и с этой минуты на Саню не глядел, не говорил с ней, если даже и оставался наедине, и взглядом скользил так же безразлично, как если бы глядел на рядовую сосенку в глухом хвойном лесу. И Саня, конечно, поняла, что та единственная ночь их сближения оказалась для нее случайной и кончилась там же, в тесной халупе. Вскоре Саня перебралась в другой отряд, и Кунгуров забыл ее.

Но что удивительно, вспомнил, когда прошло много лет, когда он уже достиг положения старшего инженера партии, был женат и, согласно плану, имел ребенка, — так вот, он вспомнил Саню совсем неожиданно для себя. Сидел дома, от нечего делать читал Чехова и натолкнулся на рассказ «Шуточка», и когда прочитал: «...как ветер доносил до нее слова ”я вас люблю, Наденька“», вдруг вспомнил маленькую халупку, вспомнил, как хлестал ливень, и жаркий шепот: «Ты любишь меня?» — «Да, да...» — «Ласковый мой... любимый...»

Так никто никогда больше его не называл — любимый. Никто. Никогда.

В этот день он крепко поругался с женой. Кричал:

— Ты вышла замуж за меня только потому, что я был старшим инженером! Ни разу не назвала любимым! Черт тебя побрал бы! Зачем ты выходила за меня замуж, если не любила?.. — и еще много всяких слов, и справедливых, и несправедливых, выкрикивал он, но от этого легче ему не становилось.


1976


Ух и женщина!


Конечно, ничего плохого нет в том, что такая выдалась осень. Днем доходило до двадцати градусов. И небо синее, как летом. И еще скворцы не прилетели к своим покинутым скворечням, чтобы попрощаться перед отлетом, сыграть свои последние песни. И листва на деревьях зеленая, сочная. Да, казалось бы, все хорошо, но Василий Николаевич не очень-то верил этой природной благодати. Еще бы, на календаре конец сентября и вот-вот должны ударить заморозки — это ж север, — и тогда, спрашивается, что делать с яблоками? А их уродилось тьма! И, как на грех, погреб не подготовлен. А яблоки висят. Висят? Они грузно шлепаются о землю. И ладно, что еще тихо, а если подует ветер? Свежак? Ведь они полетят, как листья. И что делать тогда? Перегонять на сок, варить джемы, варенья, но жена и так уже обалдела от этого занятия. И все чаще по всему дому — что там по дому, по всему саду! — распространяется запах горелого сахара.

— Ну, знаешь, не проследить за вареньем, это уж, прости меня, черт знает что! — начинал кричать на жену Василий Николаевич.

— Я только отошла на минутку, всего на минутку, — суматошась у плиты, оправдывалась Ирина Михайловна.

— На минутку? Да ты знаешь, что такое минута? Что можно за минуту сделать?

— Ну, что можно сделать? Ну, ушло... Разве я нарочно?

— Только не хватало еще, чтобы нарочно!

Когда-то Ирина Михайловна была ловкой, смешливой Ирочкой. И Василий Николаевич, тогда просто Вася, молоденький лейтенант, был от нее, как говорится, без ума и, женившись, не мог нарадоваться, что Ирочка стала его женой. Не верилось. Чудо какое-то! И все улыбался и к месту и не к месту. И тогда все, что бы ни делала Ирочка, все было прекрасно, хотя ничего делать не умела, а теперь умеет, но почему-то все, что она делает, раздражает его. В чем тут причина? И еще плачет, слова не скажи, обижается, а как не говорить, если добро переводит!

В этот день Василий Николаевич находился в особенно дурном настроении. За ночь столько осыпалось яблок, что их перерабатывать и перерабатывать, а жена, как назло, с утра занялась своими гладиолусами, вместо того чтобы стоять у плиты... И не едет никто. Ни сын, ни дочь, ни родственники, чтобы забрать яблоки! Не едут! А яблоки падают. И на кой бес столько яблоней посадил — пятнадцать штук! Хватило бы и трех, за глаза хватило бы...

— Ну как, не скоро еще? — спускаясь в погреб, спросил Василий Николаевич Савельича.

Тот неторопливо снял рукавицу, закурил, поглядел на штукатуренную стену и только после этого ответил:

— Завтра к обеду все закончу. Ну, денька два постоять надо, а потом пользуйся. Один к четырем делаю. Кость.

— Подвел ты меня, — недовольным голосом сказал Василий Николаевич. — Подвел.

— Чем же это подвел? Я был на другой работе.

— Вот именно, на другой. А моя, выходит, побоку.

— И там надо было.

— «Там»... Меня знаешь уже лет пятнадцать, наверно. А «там» без году неделя.

— Все равно, если просят, надо. Они пораньше позвали, а вы малость опоздали.

— Малость... А вот теперь яблоки могут пропасть. Снимать их надо, а куда прикажете складывать?

— Сложите. Вы не на работе теперь. Целые дни ваши. Знай занимайся хозяйством. Лафа.

— Не в этом дело.

— Как это не в этом? В этом. Теперь вы на пенсии, значит, сам себе хозяин. Захотел — встал, захотел — пошел. Лафа!

Савельичу было уже под семьдесят, он давно получал пенсию, но все время был на работе и у местных, и у дачников-застройщиков. И всякий раз, если заходил разговор с пенсионерами, как бы осуждающе говорил: «Вам что, вам теперь лафа, хошь — встань, хошь — ляг. Сам себе хозяин». Когда же ему говорили, что и он такой же пенсионер, то Савельич, с укоризной глядя на собеседника, отвечал: «Какой же я такой? У тебя пенсия сколь? Девяносто пять? А у меня шестьдесят. Какой же я такой? Мне вкалывать и вкалывать». — «Да куда тебе деньги? — говорили ему. — Старуха получает пенсию, мало, что ли?» — «Мне-то? — придавив глаз рыжей лохматой бровью, отвечал Савельич. — Мне их много не надо. Самому-то. Ребятам моим надо. Муж у дочки ушел. А велик ли алимент от пьяницы? У сына заработка не хватает. Трое ребят. Кто поможет? Ты? Нет, ты не по можешь. Значит, только на меня надежа. А так-то мне денег много не надо. Что я, капиталист, что ли? А тебе лафа...»