Деревянные пятачки — страница 109 из 136

— А чего сюда пожаловал?

— Да так, решил лето провести в деревне.

— Зачем же? — оглядывая гладкое лицо постояльца, спросила Елизавета.

— Отдохнуть.

— А чего ж тогда в дом отдыха или в санаторию не поехал?

— А вот решил здесь, у вас, — подправляя пилочкой заломившийся ноготь на левой руке, ответил постоялец. Кстати, звали его Вениамин Александрович.

— А чего у нас? Родни у тебя тут никакой, всякому вчуже, Одинокий, что ли?

— Женат.

— А чего ж тогда один? — Елизавета пытливо всматривалась в постояльца, щуря когда-то большие, но теперь окруженные сеткой частых морщин, поблеклые глаза.

— Жена осталась у сына, помогает воспитывать внука, — суховато ответил он, как видно, не очень-то расположенный ко всякого рода расспросам.

— А может, чего натворил да жена выгнала? — никак не беря в толк появление этого человека в ее доме, да и вообще в деревне, все больше терялась в догадках Елизавета.

— Ну с какой же стати! Да и разве я похож на такого, кого выгоняют? — Вениамин Александрович убрал пилочку в красный футлярчик и сдержанно усмехнулся, видимо что-то подумав про себя. Был он аккуратно причесан, с розоватой просвечивающей кожей головы, пахнущий одеколоном.

Елизавета попыталась заглянуть ему в глаза, но темные стекла не позволили.

— Ума не приложу, чего тебе у нас, — сказала она и оправила на широкой мощной груди не по возрасту цветастое платье.

— Молочка бы стаканчик, — сказал Вениамин Александрович.

— А чего стаканчик? Не покупное, свое. Пей хоть литру.

Елизавета принесла из сеней трехлитровую стеклянную банку с молоком и отошла к плите, время от времени поглядывая испытующе на постояльца.

Постоялец же наполнил до краев большую эмалированную кружку густым, желтоватым молоком и стал с удовольствием пить, постукивая пальцами о край стола.

Зиму он пережил тревожно. Нет-нет, ничего такого не произошло, чтобы уж очень переживать, но все же... Был своего рода творческий кризис, когда и в голове, и в сердце пусто, будто и не он автор двух романов и повести. И хотя он ежедневно высиживал за письменным столом свои установленные три часа, работалось худо. Поначалу он не понимал, почему это? Но позднее разобрался — депрессия шла оттого, что багаж его жизненных впечатлений поиссяк; к тому же не было и замыслов, которые бы его увлекли и одновременно были актуальны, и тогда он решил, что ему не мешало бы обогатиться новым, свежим материалом. Так сказать, познать сегодняшний день. О рабочем классе были им написаны два романа, о работниках торговли — повесть. Почему бы теперь не прикоснуться к новой теме? И надумал поехать в деревню. Из газет и радио он знал, что за последние годы жизнь на селе наладилась. И вот он в Кятицах. Эта деревня вблизи центральной усадьбы колхоза, где есть магазин, клуб, библиотека, парикмахерская, и одновременно она в стороне от шумного шоссе, по которому с ревом и грохотом проносятся груженые машины, по ночам трещат мопеды и мотоциклы. Здесь тихо. Прежде чем определиться на постой, Вениамин Александрович вызнал такой дом, чтобы ни детворы, ни многолюдья. И вот дом Елизаветы Николаевны, одинокой вдовы. Хозяйка опрятна, что тоже немаловажно. Правда, несколько ярковато одета. Но стоит ли на такую безобидную мелочь обращать внимание. И Вениамин Александрович не придал этому значения, что, впрочем, сыграло свою роль в дальнейшем.

Попив молока, Вениамин Александрович вышел на улицу. Был апрель с весело бегущими ручьями, наполненными быстрой, прозрачной, ледяной водой. Еще утром лежал снег. Он искрился на солнце, но вот его уже нет, а есть эта веселая, животворная вода. И уже зеленеют пригорки, и на высокой березе свистит скворец, ублажая свою подругу. И мягкий ветер налетает с полей и, как большая бабочка теплыми крыльями, похлопывает по щекам Вениамина Александровича.

«Так, так...» — мысленно отмечал Вениамин Александрович, идя по деревенской улице и стараясь все запомнить.

Ему нравились два ряда домов, обшитых вагонкой, покрашенных масляной краской в разные цвета, отчего вид у деревни был молодой и нарядный. «Это хорошо! Чем больше встречу положительного, тем легче писать книгу», — думал Вениамин Александрович и всеми клеточками своего существа чувствовал, как приподымается настроение и создается уверенность, что здесь он наберется добрых впечатлений и напишет хорошую книгу о колхозной деревне. Ту самую, на которую заключен договор с издательством и получен аванс и уже частично прожит.

Встретив пожилую женщину, идущую с авоськой, набитой буханками хлеба, он поздоровался. Женщина безучастно сказала: «Здравствуйте» — и прошла мимо.

«Пригодится, все пригодится. Любая деталь, — думал Вениамин Александрович, обходя лужи, — случается, что вроде бы ничего значительного и нет вот в такой встрече, а потом такая деталь оказывается очень кстати: женщина, несущая через плечо в авоське хлеб, А вот и еще деталь!» Это относилось к высокому парню, быстро шагавшему навстречу. Он шел ничего не замечая, погруженный в какие-то свои заботы. Вениамин Александрович замедлил шаг и заметил в парне нечто странное — в его чуть притянутой к правому плечу голове, в кривой неподвижной улыбке. «Не дай бог повстречаться ночью наедине», — невольно подумал Вениамин Александрович, отходя в сторону.

Парень быстро миновал его, прошел еще несколько метров, затем вдруг резко остановился, круто под прямым углом пересек дорогу и прислонил ухо к телеграфному столбу.

«Странно, весьма странно», — удивился Вениамин Александрович и тут же обернулся на слабый старческий голос.

— Подойди ко мне! Подойди! — звал его старик, сидевший на лавке у стены своего дома.

Вениамин Александрович подошел. Поздоровался.

— Здравствуй, здравствуй, милый ты мой!.. Худо мне, худо. Сядь.

Старик был сух и немощен, с узким, на клин стесанным лицом. Плешивый. Глядел на Вениамина Александровича и плачущим голосом говорил, жалуясь на свою судьбу:

— Скорей бы к Палаше, милый ты мой...

— А где она? — присаживаясь в некотором отдалении от старика, спросил Вениамин Александрович.

— Ой, и не спрашивай. Умерла она. А заболела в самый Новый год. Наготовила всего, стол накрыла, говоит: «Евстигнеюшка, может, встанешь?» А я больной-больной... «Только ради тебя, милая ты моя», — ответил ей. И кое-как по стенке да по ейной руке добрался до стола. Сел. Отдышаться не могу. Плачу на свою немощь, и Палаша плачет. А в углу елочка стоит. «Зажги, говорю, свечи, а свет погаси, так посидим». Стала она зажигать, да, видно, что-то вспомнила. Детей вспомнила, милый ты мой! Ведь пятеро у нас детей-то, а с нами никого. Троих-то разметало по Сибири да по Уралу, а двое-то, милый ты мой, близко. В Белых Ключах живут. Не едут. Не едут. — Старик смахнул со щеки влезу. — Может, вспомнила Палаша деток-то, расстроилась да и упала. Милый ты мой, ноги у ней отнялись. Как подымал ее, не сказать. У самого силы никакой. Поставлю ей одну ногу. «Держись, держись, говорю, милая». Потом другую поставлю. Чтоб поднялась она, к постели прошла. Да где, падает, падает, милый ты мой! Так я ее волоком, волоком к постели. А уж как подымал, как она сама цеплялась, так это никаким словом не сказать. И позвать некого. У всех в домах веселье. Все Новый год ждут. А мы — двое несчастных, так-то... Как прошла ночь, не помню. Чтоб не загорелась елка да пожару не было, погасил я свечи-то. Погасил... Так в темноте и пробыли. Обхватили друг дружку и плачем, милый ты мой!.. А тьма, конца-края нет. Уснула она, а у меня и сна нет. Как светать стало — очнулась. Спрашиваю: «Ну как ты?» — «Ничего», — отвечаст. А у самой язык уж плохо ворочается, и рукой совсем не владает. Ладно, Танюшка, хорошая девушка, заглянула с праздником поздравить. А у нас вот он какой праздник. Побежала она за Катериной Петровной, фельдшерицей нашей. Та как глянула на Палашу, так и говорит: телеграмму давать надо. Дочке да сыну, чтоб ехали. Милый ты мой! Приехали они, а ей уж совсем худо. Руки отнялись, лицо сползло, но понимает еще, да и сказать хоть и кое-как, но еще может. Дочка-то и спрашивает: «Чего вам, мама, надо?» — «Ничего, отвечает, не надо». А дочка ей: «Скажите, мама, как нам жить?» А Палаша-то, милый ты мой, поглядела на нее и говорит: «Сами большие, знаете как». С тем и померла, милый ты мой! А меня вот оставила. Сын с дочкой уехали, а я тут. Удушье мучит. Сначала одну таблетку принимал, а теперь уже и три не помогают. На воздух выйду, будто полегче. А как почувствую приступ, так домой. А ноги совсем не могут, не подчиняются. Так я на карачках, да лбом дверь-то отворяю, милый ты мой. Лбом! Умереть бы, умереть... Зачем жить-то? Зачем?.. — зарыдал старик.

Вениамин Александрович недоуменно глядел на него, не зная, что и сказать. В другое время он, конечно, нашел бы нужные слова сочувствия и сострадания, но теперь, настроив себя только на восприятие положительного, даже подосадовал на старика, так это не вовремя и не к месту он подвернулся.

— Чем же вам помочь? — спросил он. — Может, в дом перебраться?

— Успею, милый ты мой, успею... А ты посиди. Посиди со мной. Худо мне, худо! Никому не нужен. Забыт, позаброшен...

Вениамин Александрович глядел на него и с каждой минутой чувствовал себя все скованнее. Утешать? Но чем, как? И сидеть молча неудобно. Уйти? Тоже как-то нехорошо... И все же, еще немного а извинился, сославшись на занятость, и ушел.

«Какая жестокость! — думал он, возвращаясь домой. — Конечно, для памяти этот трагический монолог стоит занести в записную книжку, но вряд ли он пригодится. Уж слишком непривлекательно выглядят дети».

Дома Елизавета словно только и ждала, когда он о вернется. Сразу же приступила к дальнейшим расспросам.

— А какая ж у тебя пенсия? — спросила она.

— Пенсия? — До пенсии Вениамину Александровичу было еще три года. Но уж коли назвался пенсионером, так покашливай. — Сто двадцать.

— Это за что ж тебе такую большую отвалили? — ахнула Елизавета.