За окном мелькали кусты, потянулось торфяное болото, его сменил лес, и вдруг открылись поля — просторные, покрытые свежей зеленью. Они раскинулись по обеим сторонам дороги, и казалось, машина плывет в этом зеленом море. И все эти поля были того самого колхоза, из которого уезжал Вениамин Александрович. Да, это были его земли. Это он понял из оживленного разговора пассажиров. И тут его осенило: кто-то же все это сделал — вспахал землю, засеял ее зерном, семенами. Ведь не само же взошло! А он не узнал этих людей, не полюбопытствовал, хотя и рассматривал фотографии на доске Почета. Конечно, надо бы познакомиться с ними, увидеть их «в процессе труда», но откуда он мог знать, что они столько земли обработали... И тут Вениамина Александровича охватило чувство беспокойства, даже тревоги, — стало не по себе от мысли: а что, если сидящие с ним рядом в автобусе догадаются, кто он! Но нет, никому до него не было дела. И он успокоился.
А автобус шел и шел и все дальше увозил его от деревни с непонятным названием Кятицы.
1976
Семейный кухон Повесть
И эту ночь я плохо спала. Теснило сердце. И всякий раз, когда его поджимало, казалось, падаю в глубокую черную яму, и немели руки, и, просыпаясь, трясла ими, чтобы сбросить оцепенение. А за окнами было темно и тихо, как бывает ночью в большом городе, когда не работает транспорт и улицы пустынны. Я засыпала снова и опять падала в какую-то черную пустоту и, просыпаясь, встряхивала руками. Но даже когда спала, слышала, как глухо кашляет Витька. Приехал с практики. Надо бы ему выпить горячего молока с содой. Куда там, и слышать не захотел. «И так пройдет». Как меняются ребята! Маленьким был, чуть что бежит ко мне, а теперь нога на ногу, сигарета во рту.
— Ах, Витька, Витька, не надо бы курить. Чего хорошего нашел? Вон как отец заходится в кашле, неужели и тебе так?
— От старости у него. Да и пьет много.
— Так и ты старым будешь...
— Все будем, если шарик не лопнет.
— Избави бог!
Со всем могу примириться, но только не с войной. Вот уж тридцать лет прошло, из молодой стала старой, и все не могу забыть да и не забуду всего, что принесла война... Но лучше об этом и не думать.
Кашляет Витька. Тяжело вздыхает во сне муж, что-то быстро бормочет, ворочается. Вчера приплелся совсем пьяным. Требовал еще, ладно, угомонился. Не раздеваясь завалился на постель и спит беспробудно... Все чаще и чаще пьет. И когда конец будет, и будет ли?
— Что уж так, или совсем опостылела жизнь? Пьешь, пьешь. Умрешь ведь.
— А, один черт!
— Чего тебя гложет? Или вина какая?
— Какая у меня вина.
— Не знаю. Другие от этого пьют.
— Нет никакой у меня вины.
— Ты вот, Паша, не сердись, я знаю, не любишь ты такие разговоры, но ведь когда-то и об этом поговорить надо.
— Ну...
— Что же, так и станем доживать с тобой? Разве об этом мечталось, когда были молодыми?
— То молодыми.
— А что же, теперь, когда не молодые, губить себя? Есть люди совсем старые, а живут.
— Ну и хрен с ними. Мне-то что? У каждого свой интерес. Дай-ка на кружку пива, голова болит.
— Еще бы не болеть, если не каждый день, так через день пьешь.
— Ну, хватит, заведешь тоже. Чего зря месить!
На этом и разговору конец. Это теперь. А раньше и руку подымал, а на другой день каялся. Один раз на коленях стоял, когда хотела развестись. Плакал. Простила. А через неделю снова налился винищем. И все пьет и пьет. Неужели Паша, когда-то милый Пашка, сопьется вконец? Лечился, не помогло. Правда, держался три месяца, а потом запил с новой силой.
Я поглядела на часы — было еще только начало пятого. И за окном все так же темно и так же тихо. Только слышалось, как за стеной, в другой квартире, плакал ребенок. И это тоже отгоняло сон. Кому-кому как не мне знать, что такое детский плач ночью. Троих вырастила. Теперь они, как готовая продукция, чистенькие, отделанные, с какой стороны ни подойди, а были и сопливые, и хворые, и в слезах, и в пачкулях. Сколько одних пеленок перестирала! Только мать это знает... Ну, куда было торопиться Люсе с замужеством? Еще и в институт не поступила, а уже выскочила. И года не прошло, уже ребенок... Надо бы поехать к ней, как она там...
Многое переберешь в голове в такую нескладную ночь, как эта. Но все же заснула, а очнулась, когда в окнах уже забелел рассвет. Павел лежал как распятый, раскинув руки. Храпел, широко открыв рот. От его постели несло перегаром табака и водки. Не знаю, как я раньше не замечала этой вони, когда спала с ним вместе. А теперь не могу, всю воротит. Ах, Пашка, Пашка, так хорошо мечталось, когда мы начинали с тобой жить. Помню, прибежали из загса веселые, хохочем и сами не знаем чего. Отец и мама смотрят на меня и качают головой. Дескать, какая я жена. А мне и самой смешно — «жена», слово-то какое занятное! А он — «муж». «Муж мой, Пашка, ведь ты муж мой! А я жена твоя, Пашка!» — шептала я ему на свадьбе. И думалось, конца счастью нет и не будет. Вот так и пойдет жизнь с этого дня, веселая, светлая, радостная. И может, и пошла бы, если б не война. Ох как много она убила в его сердце! Завидовали мне, что Пашка вернулся. Но никто не знал, каким он вернулся. А он весь истаскался там, пока воевал. Научился такому, что мне и сейчас вспомнить стыдно. И нехороша ему стала. И сорочка грубой показалась. А где взять шелковую, до нее ли было в войну?
Ох эти мужики-мужья. Послушаешь другой раз подружек — оторопь берет. Будто не на равных мы с мужьями начинали жизнь, будто подписку давали на унижение свое. Ведь не было же этого, так почему же подминают они своих жен? Чем таким не угождаем им? Пьяных спать укладываем, грязных обстираем, голодных накормим, усталых пожалеем, и все никак не угодить. Все чего-то им не так. Ну, что надо Павлу? Семья хорошая, ребята один к одному, уважительные, толковые. Витька скоро инженером будет. Гриша после армии закончит институт. Люся учится. В какой семье чтобы из троих трое получили высшее образование? А он все не рад. И добро бы сам содействовал их учебе, куда там, только мешал. Пил да пропивал, да шумел, а на меня все заботы взвалил. А я что, свободная, что ли? Сложа ручки сижу? Как бы не так, и в войну, и после войны на работе, да на какой! Входишь в цех, так и обдаст гарью, будто асфальтируют, и во рту горечь. Потом уж привыкнешь, не замечаешь. По вредности на первой категории стоим. Резина. На пенсию в пятьдесят лет выходят. Только мне не положено. Диспетчером стала работать, за перегородку посадили. Будто не тем же воздухом дышу. А все потому, что технический персонал. «А не уходи с конвейера, не уходи!» — смеялись товарки. Теперь еще дальше ушла, стала начальником смены. Училась. Курсы мастеров кончила на «отлично». Пока училась, Пашка еще сильнее стал пить. Да новую моду завел: как получит зарплату, так тут же и заявляет, что отделяется, будет жить один, хватит с него жилы тянуть! И за три-четыре дня всю получку просадит, а потом сидит на кухне голодный. И зло на него и жаль: я не накормлю — никто не накормит. «Иди, Паша, поешь...» — «А что у тебя там?» — «Суп мясной. Котлеты картофельные». — «Вообще-то, не очень охота. Ну да ладно».
А чего уж там неохота... Ешь, да не торопись. До чего дошел. И вот все стараюсь понять, почему у него такая неустроенная жизнь? Сказать, чтобы ему было тяжелее, чем мне, — не скажу. Я ведь что, мне и на завод надо, и дома управиться: обед приготовить, обстирать, прибрать. И Люсе надо помочь. Учится, до хозяйства ли ей. А ему что, пришел с завода, поел и «козла» пошел забивать. Ну, а там уж, как заведено у них, наскребут на красное или на пиво. А как начали, так и пошло. И слова не скажи, злой стал. Все водка...
Прошел первый трамвай. Пора и вставать. Я люблю, когда просыпается город. Понемножку собирается утренний народ на трамвайных и автобусных остановках. Бывает, моросит дождь или завевает снежок, холодно, и все же как-то отрадно на сердце. Впереди весь день. Он только еще начинается, мой трудовой день. На трамвае до завода. Тоже хорошо — едешь, о чем-то думаешь, дремлешь или смотришь в окно. Потом заводской двор. Цех. Товарки, с которыми проработала вот уже тридцать лет. Сроднились так, что ближе и некуда, и посмеемся, и погрустим. Другой раз думаешь — уйти бы на другой завод. На других, послушаешь, и автоматизация полная, и сады в цехах, а наш, каким был при царе Горохе, таким и сегодня остался. Мало что изменилось на конвейере. Вся работа вручную. Некоторые намахивают за смену по четыре тысячи движений. И я, было время, намахивала. Но из-за товарок не ушла. С ними начинала в молодости, с ними состарилась, с ними вся жизнь.
Мои еще спят. Это мне надо к семи на работу. Даже еще пораньше, за четверть часа до смены. Обежать все, принять от ночной смены, наладить, связаться с диспетчерской, обеспечить бесперебойный конвейер. А на нем ни много ни мало триста человек вкалывают. И все бабы. В других цехах и мужикам работа находится, а у нас чисто женский цех. А с бабами хлопот хватает...
Но вот уже и совсем светло. На дворе сентябрь. Бывает, что к этому времени вся листва пожелтеет, но нынче осенью и не пахнет. Небо чистое, дождей нет, и солнце греет так, что на работу хожу в одном платье.
Ну, вроде все в порядке. Встанут, поедят. И уйдут по своим делам. Ключ мы кладем под коврик на лестничной площадке. Было три ключа, как въехали в новую квартиру, и два вскоре потеряли. И что смешно, никак было не установить, кто потерял. Все отпираются. Друг на друга сваливают. Тогда и решили последний ключ класть под резиновый коврик. Воровать у нас нечего, так что грабителей не боимся. Зато удобнее стало — по карманам хлопать не надо.
До завода я обычно добираюсь на трамвае. А там до проходной немного пешком, вдоль длинной кирпичной стены, почерневшей от времени. Когда-то мой отец работал на этом заводе. Здесь прошла его жизнь. Теперь — моя. Помню, пришла впервые в цех, поставили на конвейер носочки обтягивать, — грохот, вонь, духота. Поглядела вокруг: одни разгоряченные бабы; кто в сорочках работает, кто в лифчиках. Конвейер, он не стоит. Только давай-давай. Заплакала. Забилась в угол. Шурочка подошла, — тогда молодая была, красивая. «Чего ты, глупая? Да это только с непривычки, а осмотришься — куда как славно. Бабы у нас дружные, веселые. Идем-ка, идем на свое место. Нельзя, чтоб лента пестрела». Это потом уж я узнала, что когда лента «пестреет», значит, не все работают на конвейере. Шурочка работала на лакировке. Самая была тяжелая у нее операция. Зато больше всех и зарабатывала со своей напарницей. И теперь работает, хотя уже десять лет как на пенсии. Не хочет уходить, втянулась. «Чего я дома-то буду сидеть. С тоски околею».