Деревянные пятачки — страница 116 из 136

В проходной пусто. Вот через четверть часа тут будет поток, а сейчас свободно. И на дворе пусто. Но уже на лестнице оживленно. Ночная смена потихоньку рассасывается. Надо быстрей, быстрей, пока не захлестнул поток. Идут, торопятся, не до шуток, не до смеха. Ночная самая тяжелая. Потом весь день голова как налитая, хоть проспи с утра до ночи. Но мне еще не скоро до ночной, впереди еще вся неделя вечерней. Молодая была — как-то не очень замечала ночную, а теперь вся как разбитая.

Ну вот и мой цех. Глаза закрою, поведи — узнаю. Запахом гари наваливается он на меня. И во рту горько. Но это ненадолго. Привыкаешь, и перестаешь замечать. Великое дело — привычка. Вдоль цеха — а он у нас большой, чуть ли не сто метров в длину да метров тридцать в ширину — проложены рельсы. По ним идут вагоны, и пустые, и груженые. В груженых готовая продукция — цветная резиновая обувь. На конвейере работницы. У каждой так отработана своя операция, что и не глядя будет как надо. От голой колодки до опущенного в лак сапога, через все операции, — вот наша ленточка. Триста человек по обе стороны конвейера. Хватает дела...

Все хорошо, все принято. Без трех минут семь — начало моей смены. И вот одна за другой, кто быстро, кто так себе, входят в цех мои васильки-василечки, все в синих халатах. И справа и слева ко мне летит: «Здравствуй!», «Привет!». Знают они меня давно, как уже говорила, чуть ли не всю жизнь, но начальником смены всего с полгода. Сначала настороженно присматривались — какова-то буду начальницей, не забурею ли? Ну, а коли я дров не наломала, то и приветливы. И улыбнутся, проходя мимо. Вот и Шурочка прошла, поздоровалась. Поглядеть на нее, так самый настоящий сухой корень стала. Ноги кривые, руки ухватом, сгорбленная. А в работе никому не уступит. «Здравствуй, Шурочка!» — это я. «Здравствуй, здравствуй, начальница!» — это она. «Здравствуй, Глаша!» — это я ответила своей подружке, когда-то вместе начинали в этом цеху. Вместе невестились, в один год замуж вышли. Только вот она бездетная, а у меня, слава богу, трое...

Идут, идут синим потоком к своим местам. Заполняется конвейер. Остается всего одна минута, и тронется. Вбегают в цех девчонки. Им всегда не хватает времени. Я оглядываю всю линию. Пестренькая, пестренькая ленточка нынче. Уже все мои кадровые в расходе, кадровые — это на случай замены. У меня их двадцать. Каждую куда ни поставь, любую операцию выполнит. Но только сегодня, чувствую, и кадровых не хватает. Вирусный грипп. Придется переставить кое-кого...

— Валентина Николаевна, пришла я, а что-то мне нездоровится...

— А зачем же выходила?

— Думала, разомнусь, а все больше забирает. Разрешите, схожу к врачу.

— Ну конечно, иди. Что-то и верно ты неважно выглядишь…

Худо, ой как худо начинается день. У меня у самой голова чего-то тяжелая. Ну, это оттого, что плохо спала.

Но вот и пошел конвейер. Кто натягивает рогожку, — кто стельку кладет, кто делает рубчик, кто задник натягивает, носок обводит, кто закатывает. Каждый свое. Я иду вдоль ленты, становлюсь на место Светланки, которую отпустила к врачу, и сразу же включаюсь в установленный ритм, и, как у всех, все вылетает из головы, и только одно — как бы успеть сделать носочек, не задержать поток. А он тянется и тянется — нет ему конца. И не отойти. И так до обеда. И так после обеда. Так неделю. Месяц. Год. Жизнь. Вроде, думается, и однообразная работа. Но со временем и в ней находишь что-то увлекающее. Добиваешься того, чтобы не только успевать, но так справляться с операцией, чтобы несколько секундочек отдыха иметь. А как войдешь в ритм, уже и не такой нудной и тяжелой кажется работа.

Все же нет-нет да и погляжу то вправо, то влево по ленте, как там у них. Ни с кого, с начальника смены спрос. Если что не так, бегу. Сделаю — и опять на свое место. Начальник смены — промежуточное звено. И не рабочая, и не интеллигенция. Не мужик и не барин, как говорили раньше. Мостик от руководства к рабочему. Начальник цеха от меня узнает о том, как работает смена, работницы опять же через меня узнают о распоряжениях и указаниях начальства. По мне, так начальник цеха должен бы ежедневно бывать в цеху, но наша чаще бывает в верхах — у директора или главного инженера, а то в парткоме или завкоме. Ну, на совещаниях, летучках. Не до нас ей.

К обеденному перерыву работницы все чаще поглядывают на электрические часы. Они у нас большие, висят над входом в цех. Последние минуты особенно тянутся. Другой раз думаешь, не испортились ли. Но вот длинная стрелка вздрогнула, совпала с нужным местом, но еще не сразу все покинут конвейер. Надо, чтобы он был чистый, то есть закончить начатое, и только уж после бежать в столовую. Бегут в умывальню, бегут из умывальни, торопятся, спешат и лишь за столом успокаиваются, неторопливо едят, перебрасываясь друг с другом шутками, делясь своими заботами.

Я наскоро перекусила и побежала в цех, в диспетчерскую. Узнать, как там с выполнением. Ну, как думала, так и вышло. Еще бы надо восемь швей, а у меня всего две. Вот уж где на самом деле «зашиваемся». Опять будет крик, насядут на меня, а я, что ли, делаю швей? И с подкладками неладно. В другое время от таких неполадок я бы растерялась, но сегодня какая-то апатия. Равнодушно выслушала сводку и пошла. Даже не подумала, что начальница цеха накричит на меня. Впрочем, и не привыкать. У нас уж так заведено — чуть что, сразу на крик. Таков стиль работы. Я-то сама не люблю кричать, ну, конечно, не нравится, когда и на меня кричат. Мужу и то не позволяю, а тут чужой человек.

А вот и наши возвращаются. Поотдохнули и уже смеются, перекидываются словечками. И вдруг шум, крик — что такое? Опять с Шурочкой схватка. Никак не хочет она уступить место молодой. И слышать не хочет, чтобы наконец-то уйти на пенсию.

— Я поздоровше любой буду! — кричит Шурочка. — У меня ничего не болит. Ни внутри, ни снаружи. Чего я буду уступать свое место! Ты кака была? Никака! А Шурочку уж ценили. Чуть что — Шурочка, выручай. По три смены не сходя отрабатывала. А теперь на вынос? Накося!

— Да ведь тебе шестьдесят. Вон и напарница обижается, что вагон не пособляешь ей толкать, только видимость делаешь...

— Она-то обижается? Да кто ж толкает, как не я! Кака нашлась. Накося! Я и в местком, и в партком пойду. За меня заступа везде найдется. «Пора с производства!» Чего захотели! Я не толкаю! Поболе ее толкаю. Вот они, рученьки-то, поработали. Кому дали медаль-то, тебе, что ли? Я получила. Меня поздравляли.

— Не тебе одной дали! — вступается Федосья Бажина. — Другие не хуже тебя. С какой стати за тебя будет Санька надрываться!

— О-о-о-о! Завидки взяли! — закричала теперь уже на Федосью Шурочка. — Медалькой тебя обошли. А я еще и орден получу. Я жилиста, у меня жиру-то никогда не бывало. С меня хоть веревки вей, выдержу. А с нонешних-то чего? Краска осыплется, и шиш тебе. Одно званье — работница. Знаю я. И не перечь! Какая нашлась! Вас всех завидки берут, что я как барыня живу. Пирожные ем...

— Вот репродуктор-то, — смеется Глаша, — откуда что прет!

— А все оттуда, откуда и у тебя, — уже миролюбиво говорит Шурочка и оглядывает со всех сторон пирожное, чтобы ловчее приложиться. Нарочно показывает, как она хорошо, лакомо живет, ну да теперь этим мало кого удивишь.

Конвейер трогается, и все быстро расходятся по своим местам. И тут ко мне подбегает запыхавшаяся Томка:

— Валентина Николаевна, милая, отпустите меня. Узнала сейчас: получку выдают на стройучастке. Так надо, чтоб Вася не загулял.

Я помню ее, она пришла в цех девчонкой. Еще бегала в вечернюю школу. Потом вышла замуж за этого самого Васю. Видела я его, ничего был парень, работал на кране, тоже вроде учился, а вот теперь Томка бегает за ним в дни получки. Но как же мне ее отпустить, если на конвейере и так нехватка людей и первая половина смены недодала двадцать восемь процентов плана? Как же тебе помочь-то? Смотришь мне в глаза и чуть не к плачешь, да и заплачешь, если не пущу. И все равно не пойдет тебе работа на ум, только и будешь думать, как бы не пропил Вася получку да не натворил бы чего, не попал бы на пятнадцать суток. Это ведь не его накажут, а ее с ребятишками. Им он недонесет денег на жизнь.

А если отпущу, тогда ведь всех собак повесят на меня, и вирусный, скажут, ни при чем.

— Иди. Ладно, — говорю я, а сама чуть не плачу от жалости к Томке и оттого, что уж больно нескладна у меня жизнь. Тоже ведь и мой Пашка хорош, и вот как кончилась война, так всю жизнь и маюсь. И не хочу, чтобы так было у Томки. У нее мягкое сердце, доброе, а с таким сердцем тяжело жить.

Конечно, я никакой не начальник. Начальник должен быть суровым, строгим. Вон как наша начальница цеха. Говорит: «Я себя не жалею, но и другие от меня жалости не добьются! Мне, говорит, главное — план! Это в первую очередь, а всякие заботы-хлопоты работниц — дело десятое. Завод есть завод». Вот она такая. Скажет — и бровь у нее не дрогнет. Другое дело я. Мне от работниц уйти некуда. От их глаз никуда не спрячешься. Да и зачем же прятаться от своих-то?

Всякий раз, когда выхожу с завода, гляжу на небо. Ничего не ищу в нем, ни солнышка, ни синевы, просто гляжу, и как-то хорошо становится на сердце. Вот, думаю, как все же славно в природе устроено — светит солнышко для всех одинаково. Всем поровну, никто не в обиде. Иду не торопясь. Это редкие у меня минутки, когда я полностью отдыхаю, то есть ни о чем не думаю. Иду и гляжу. Особенно бывает отрадно, когда день ясный. Тогда я даже останавливаюсь, подставляю лицо солнышку, и так приятно, будто дремлю. Дальше иду, гляжу на речку. В этом месте она широкая, течет медленно, настолько медленно, что в ней отражаются облака, и все небо, и трамваи, бегущие по мосту.

Мой путь до трамвая. Тут и отдыху конец. Хорошо, если уступит кто место, а если стоять, то тут уж какой отдых.

Дочка живет в старом городском доме, в коммунальной квартире. Занимает одну комнату. Поначалу она, как вышла замуж, жила у свекрови, но вскоре незаладили, начались ссоры и пришлось разменяться. Свекровка до сих пор не может простить ей, что из-за нее лишилась трехкомнатной квартиры и должна жить в двухкомнатной с дочерью и сыном.