— Уж не подумала ли ты, что я хочу тебя изнасиловать? — с каким-то пренебрежением произнес режиссер — ее режиссер, который так много сделал для нее хорошего. — Глупая ты... — и, заметив, что она остановилась, позвал: — Ну, иди сюда... Иди! — и поднялся.
— Ненавижу! — закричала она и, не спуская с него глаз, дрожа от обиды, нащупала ключ и выскочила в коридор. И сразу же в свою комнату. Она была рядом с его комнатой. Боже мой, рядом с его комнатой! И прислонилась к стене, закрыла глаза...
Вот так кончается чудо.
Потом она долго плакала, но кто-то мудрый утешал: «Не плачь. Ты здесь увидела много: высокие, с острыми вершинами горы, и на них снег. Вечный снег. И небо над ним вечное. Как вечны горы в своем торжественном покое. Ты увидела сосны, идущие по склону до самого неба, и глубокое, как падение совести, мрачное ущелье. И облака были ниже тебя. Ты могла их рвать рукой. Увидела, как снимают актеров и как рискуют своей жизнью трюкачи. Узнала, что такое «чижи-пыжи», попробовала чачи... Больше ты здесь ничего не получишь. Будешь только терять! Уезжай. Уезжай отсюда. Уезжай!..»
1969
Только бы не было ветра...
Василию Федорову
На нем никто никогда не был. Даже не верилось. Тишина... Только камышевка тоненько, как иголочкой, проколола ее своим свистом. И все! И снова нетронутая тишина...
Три часа безостановочно я гнал лодку вдоль тростниковых полей, все дальше, дальше от егерской базы, от стоянок местных рыбаков, дальше, туда, где бы побыть одному, чтобы ни души, никаких разговоров, никаких встреч!
За три часа по тихой воде можно далеко уйти. К тому же я не жалел сил. И ушел. Солнце уже стало сваливаться на правую половину дня, когда повстречался этот остров. Поначалу я подумал, что это мыс, — я и ему был рад: хороший кусок земли, вклинившийся в воду, но, к еще большей радости, это оказался остров, отрезанный от берега мелководной, непроходимой от камыша бухтой.
Он весь из камней, метров триста в длину, сорок в ширину. К воде камни крупнее, к середине — мельче, но и там попадаются такие, что встань во весь рост — и каждый из них скроет своей громадой. Почерневшие от солнечного загара, потрескавшиеся от морозов и дождей, они, как стадо тюленей, лежали на этом острове — древние валуны, обросшие от старости шершавым лишайником.
Поверх их виднелись хилые сосенки, кривобокие березы, серые, с черными наростами от ненастья и северных ветров. Больших деревьев нет, наверно потому, что здесь нет земли. Подрастут метра на три и засохнут. Поэтому много валежника и сухостоя.
Трава жесткая. Да и мало ее. Кое-где туманятся метелки мятлика.
Я ходил по острову, как первооткрыватель. Мне здесь все нравилось: и камни, и деревья, и трава, и камыши, отрезавшие от меня землю, но главное — нравился покой, извечный покой, которого уже давно лишился человек. У меня было такое ощущение, будто я нашел то, чего мне давно не хватало, только я не сознавал чего и вот теперь наконец-то нашел. И поэтому с каждым шагом все изумленнее оглядывал эти никому не нужные камни, радовался каждому дереву, прикасался рукой к траве и ни о чем не хотел думать. Ни о прошлом. Ни о настоящем. Ни о будущем.
Ладога была видна все время, ни камни, ни деревья не скрывали ее, но я не торопился к ней, знал — долго буду сидеть на берегу и смотреть в ее беспредельный простор. Собственно, ради Ладоги я и приехал сюда. Не знаю, кого как, но меня Ладога и влечет, и тревожит; есть в ее большой воде что-то чужое, даже враждебное, но это не мешает еще больше тянуться к ней. Она коварна. Все тихо, и небо чисто, и думается, так будет долго, и вдруг маленькое темное облачко. И вот уже ветер, и с каждой минутой он все сильнее, и вот уже волны, и вот уже они кипят и несутся в Ладогу, потряхивая белыми шапками. И чайки орут и скрываются. Облачко открывает солнце — и снова устанавливается тишина. И волны тают под его лучами, как воск. И гладь... И только на другой день узнаешь — утонул рыбак.
В Ладоге есть то, что может дать только большая вода, — чувствуешь себя человеком.
К ней я вышел, когда исколесил весь остров. Гладкая, ровная, спокойная — она редко такой бывает, — Ладога лежала передо мной, уходя в бесконечность, с широкой, такой же бесконечной солнечной тропой напротив меня, с далеким-далеким островом, повисшим над водой... Странно, на острове был город. Белый город, залитый солнцем, с зелеными парками, похожий на азиатский! Даже что-то вроде минаретов было там. Я хорошо знаю, что никаких городов на островах Ладоги нет, но это было так похоже, и почему бы не поверить... Белый город! Может, я ничего не найду на этом острове, и все равно открою то, что там ничего нет, чтобы другой неопытный не пошел зря.
Белый город... До него не так-то легко добраться, надо плыть и плыть, в саму Ладогу, и не дай бог, если подымется ветер... Но при чем здесь опасения? Пора бы от них отвыкать! Как они мешают человеку быть честным, благородным, смелым!
Белый город. Я смотрел на него и уже знал — побываю в нем.
«Не надо бы», — предостерегал маленький трусливый Я.
«Надо!» — подавлял трусливого благородный, сильный — тоже Я.
«Согласен, но не сейчас», — сказал благоразумный — подлая середина — тоже Я. И победил.
Вечером я выехал на рыбалку. Неподалеку от острова виднелась каменная гряда. По всей вероятности, она была продолжением острова, только еще не вышедшей на поверхность его частью. Через миллион лет она, конечно, сольется с сушей и остров увеличится, но пока они отделены друг от друга водой.
Думается, вода на Ладоге одинаковая, но это не так. Есть глубокая и есть мелкая, есть холодная, днем и ночью остужаемая донными родниками, и есть застоялая — в бухтах и заводях, пахнущая загнившими водорослями. Есть чистая, такая, что сквозь шестиметровую глубину увидишь дно, и есть мутная, как душа предателя. В тихую погоду она мирная, в бурю у берега грязная, на просторе — взъерошенная. То голубая от неба, то серая от туч. Она разная, и поэтому никогда не надоедает.
И рыба разная. Благородная, сильная любит только чистую воду, живет в глубинах Ладоги. Там ей просторно. Редко кто поймает палию. Даже тралом не удается ее захватить. Она живет на большой глубине. Может, когда-то и жила наверху, но стало тесно, и ушла быстрая, смелая рыба, сродни лососю и озерной форели. И лосось, и озерная форель не живут вблизи берега. У берега мало воды. И поэтому крупный окунь на глубине, и судак, и сиг. Даже щука, как ни удивительно, тоже на больших глубинах.
Но когда наступает вечер, и свет уже не выдает, и тьма скрадывает, большая рыба идет из глубин к грядам. Там, среди камней, на двухметровой глубине толчется береговая рыба: обсасывает с камней слизь плотва, стаями ходит елец, полощется в травах подлещик, ползает у дна ерш — он, как шакал, добирает остатки после всех.
Каменные гряды, мертвые днем, оживают вечером. Косяками идут окуни. Идут поверху, всплескивая, будто хлопают высунутые из воды ладоши. Идут стремительно. Наголодались в глубинах и теперь рвут и мечут направо и налево, хватают корм своими отсвечивающими голубым перламутром широко разинутыми ртами. У них нет поклевки. Берут с ходу. И дрожит удилище, сгибается, жилка гудит, как на ветру, она режет воду с такой силой, что брызги летят во все стороны. Несравнимо удовольствие, когда попадется килограммовый горбун, — уж он покажет, на что бывает способно живое перед смертью!
Когда на Ладоге тихо, то ничего опасного нет, если даже идти вблизи камней. Их хорошо видно. И все же надо поглядывать, не то наскочит лодка на притененный водой камень, а у него плешь не меньше стола, и долго придется возиться, пока снимешься. В сильный же ветер опрокинет, а волна ладожская крутая, твердая... Но сейчас тихо.
Сейчас очень тихо. Солнце медленно тонет в Ладоге, и кажется, вода подымается к небу. В вечернем безмолвии летят к Белому городу чайки. Вода густеет, становится непроницаемой. Она отражает только внешнее, совершенно скрывая все, что находится в ней. И поэтому рыба наверняка уже двинулась из глубин, а лодка еще ползет где-то между островом и грядой. Надо поторапливаться... За кормой потянулся более отчетливый след, зажурчало возле бортов. И тут же весло проскрежетало о камень. Откуда он? Его же не было! И, словно медведь, поднялся у лодки еще камень. По всему дну Ладоги камни. Тесно припав друг к другу, они лежат на больших глубинах. Они и на малых. И в заводях. И в протоках. Не везде, но во многих местах они вылезают из воды, сначала высунув только макушку, обросшую мягкой шелковистой зеленью, потом подымаются по грудь и выходят на берег, обляпанные чаячьими пятнами.
В бурю камней не видно — Ладога прячет их, но не для того, чтобы утаить. Она знает, когда их нужно вытолкнуть на лодку, и выталкивает. А когда волна утихает, то Ладога не прочь и подшутить над неопытным рыбаком — плещет воду на макушке камня, и кажется, будто рыбы там гоняются за мальком, и неопытный рыбачок торопится туда, и ругается, и смеется над собой.
Но сейчас тихо. Так тихо, что даже вода не плещется на макушках камней. Сейчас не опасно. К тому же глубина. Только бы не было ветра...
С костром не бывает одиночества. Какая бы ни была глухая ночь, спокойно у огня.
Костер я разложил у спины отвесного камня. Из камней же сделал и таган — сварил уху, напился чаю. И теперь курю и гляжу, как деловито облизывает огонь ветки. Вокруг темная августовская ночь. Вокруг мрак. Он простирается на тысячи километров, поглощая поля, леса, города, села. Мрак огромен. Все мироздание полно им. Он только на время уступает свету дня, а потом снова наваливается на все сущее, как бы напоминая человеку о его бессилии и ограниченности.
Но есть огонь. С ним уютно и нет одиночества.
К моей радости, остров действительно необитаемый. Не только никто не приехал сюда, но даже и вблизи никого не было.