Деревянные пятачки — страница 120 из 136

— Как насчет пивка? — предложил я. Лучший случай для откровенного разговора трудно было бы найти. И я воспользовался этим случаем.

— Можно, — ничего не подозревая, согласился Игнатьевич.

Буфет у нас — единственное место, где собираются только мужчины. Там всегда бывают красные вина, водится и водка, — а с тех пор, как на крепкие напитки повысили цены, не сходит с полки и коньяк. Есть, конечно, и пиво. В буфете всегда бывает шумно, и сизый дым висит у потолка, и у стойки толпится народ. Там с утра и до закрытия людно. Там все, кроме начальства. И у каждого к каждому есть свой разговор, свое дело, свои претензии. Не всегда день в буфете проходит мирно, случаются и ссоры, и драки. Но, как правило, на улице. Этому способствуют все находящиеся в буфете, и не потому, что не любят драк, а потому, что дерущиеся мешают мирно беседовать.

Я не отношу себя к категории совершенно не пьющих. В праздник, а то и просто по настроению могу выпить рюмку водки. А другой раз люблю посидеть с кружкой пива и послушать, о чем толкует народ. Толкует же он обычно о своей работе, о бригадире, который в чем-то оказался несправедлив, или о какой-то намечающейся халтурке. А то заспорят, кто из них больше наработал, и каждый норовит выказать себя и старательным, и толковым умельцем. Но сколько бы вы ни прислушивались, не услышите речи о какой-либо крупной стройке, или об очередном запуске космической станции, или о других событиях, которыми так богаты наши газеты. Разговоры, к сожалению, приземленны и весьма однообразны.

В буфете, как всегда, было сизо от дыма и шумно от многоголосья. Заведующая, толстая краснолицая блондинка, придумала вместо столов поставить бочки, и теперь вокруг каждой бочки стояли завсегдатаи и тянули пиво.

Мы с трудом отыскали место. А точнее, не отыскали бы, если не Игнатьевич. Стоило ему только подойти к одной из бочек, как сразу же двое потеснились, кто-то поставил блюдечко с солью, и мы с наслаждением припали к холодным кружкам.

— Вы извините меня, Игнатьевич, если я вас кое о чем спрошу, — стараясь говорить как можно тактичнее, сказал я.

— Спрашивайте.

— Скажите, в каких вы отношениях с Анастасией Макаровной?

— Это что, она нажаловалась вам?— Он скосил на меня выпуклый, придавленный тяжелым веком глаз.

— Ну что вы... С чего это вы взяли?

— Тогда чего же спрашиваете?

Странное дело, он помоложе меня, но каждый раз я чувствую себя с ним как-то скованно. Даже в том, что я называю его «Игнатьевичем», есть элемент моей перед ним слабости. Было бы правильнее называть его просто по имени, но не могу, что-то не позволяет мне так его называть. Не могу называть и полностью — по имени-отчеству. Этим самым я бы подчеркивал его превосходство над собой. Поэтому наиболее приемлемым оказалось обращение по отчеству. Просто «Игнатьевич». Он высок и очень крепок. И хотя ему к пятидесяти, никому и в голову не придет столько дать. Зубы у него, на зависть молодым, идут белым сплошняком, будто он их каждую минуту начищает. Он удивительно спокойный. По крайней мере, я ни разу не видал его взволнованным, или куда-то спешащим, или о чем-либо возбужденно говорившим. Медлительный шаг, ровное течение речи, холодноватый наблюдательный взгляд. Все это создает ощущение незаурядной внутренней силы. Да, он подавляет меня этой своей внутренней силой. Тут, в записях, я могу честно себе признаться. И хотя каждый раз при встрече он дружески улыбается, тяжеловато поглядывая на меня из-под толстых век, я всегда испытываю облегчение, когда мы расстаемся. Я не понимаю, отчего это? Вот есть что-то в нем такое, что делает его, по отношению не только ко мне, сильным, как бы возвышающимся над другими. Поэтому я стараюсь пореже оставаться с ним наедине. Но все-таки, живя в одном поселке, да еще по соседству, невольно сталкиваешься. И, естественно, это позволяет лучше узнать человека. Помню, как-то зимой привезли ему трактором воз дров. Стали сгружать. И вдруг трактор пошел. Это Вася Нюнин сльяна залез в кабину и дернул за рычаг. Взрывая снег, трактор быстро покатил к озеру. Тракторист закричал, но Вася Нюнин поддал еще больше газу, и всем стало ясно — свалится вместе с трактором с обрыва. Все оторопели, и только Игнатьевич, спокойно выругавшись, догнал трактор, вскочил на серьгу, оттуда перебрался в кабину и остановил тягач. А потом мы все видели, как Игнатьевич за шиворот вытащил Васю Нюнина и, схватив одной рукой за ногу, а другой за воротник, стал его тыкать головой в снег, каждый раз окуная по плечи. Вася фыркал, отплевывался, ругался, но Игнатьевич легко и невозмутимо окунал его в сугроб, и на его лице не было ни улыбки, ни озлобления. Протрезвлял Васю Нюнина, и все.

— Ну, чего же вы замолчали? Почему спрашиваете? — настойчиво повторил Игнатьевич свой вопрос.

— Спрашиваю, потому что все же соседи мы, давно друг друга знаем.

— Ерунда. По большому счету никому нет дела друг до друга. Каждому абы до себя. И вы для себя живете. И живите. — Игнатьевич взял щепотку соли, посыпал в кружку, посмотрел, как соль медленным взрывом стала подымать со дна пену, и стал пить.

— Что же, вы исключаете помощь человека, его участие к беде или невзгодам другого?

— А зачем ему участие? Для сердца? Так сердце должно быть крепким, а не мягоньким. Мягонькое каждый обидит. Значит, его надо закалять, чтоб сопли не развешивало.

— Ну знаете ли, это философия «человек человеку — волк». Так нельзя. Мы — советские люди, прежде всего гуманисты. Чуткость, отзывчивость — это должно определять наш характер.

— Я тоже советский.

— Это, конечно, так. Все мы дети одного века.

— Только разные, — добавил Игнатьевич, и я почувствовал, как он начинает подавлять меня. Не силой своих доводов или логикой, а той самой внутренней силой.

— По главной сути мы должны быть одинаковы, — не желая уступать ему, сказал я.

— Должны, это верно. А на самом деле? Другой до старости находит интерес в жизни, а иной все нашел, и остается ему только терять. Как тут быть?

— Это вы про себя?

— Почему же обязательно про себя, может, про вас. — Игнатьевич помолчал, сдвинул взгляд на подошедшего к нам Васю Нюнина, уже хмельного, с о душно расплывшимися на сером лице глазами. (Вася угодливо поздоровался с Игнатьевичем, но тот даже не кивнул в ответ. На меня же Вася не посмотрел.) — Ну, что еще вам говорила про меня Настасья?

— Да ничего, — я встретился с ним взглядом и отвернулся, досадуя на себя за то, что не так повел разговор и что совершаю какую-то ошибку.

— Вы поменьше женщинам верьте, особенно чужим женам. Они сейчас так, а через пять минут этак.

— Это точно, — засмеялся, словно закашлялся, Вася Нюнин.

— Значит, больше ничего не говорила? Ну, а то, что я хожу к Люське, пускай не беспокоится. Это не измена. Измена, когда бросают ради другой бабы свою семью. А я не брошу.

— Тогда не понимаю, зачем это вам?

Игнатьевич сунул Васе Нюнину пятерку.

— Принеси два по сто и пару бутербродов с килькой.

Вася с готовностью подхватился и вскоре принес водку в стаканах, бутерброды и аккуратно положил перед Игнатьевичем сдачу. Тот ссыпал ее в ладонь и сунул в карман.

— Выпейте для разговору, — сказал он и подвинул мне водку.

Мне не хотелось, но я выпил.

— Вот вы учитель, — сказал Игнатьевич. — Интеллигенция. Значит, должны понимать. Скажите, почему пропадает интерес к жизни?

— Видимо, был маленький интерес.

— Ну не скажите. После войны мечтал о многом. Хотелось жить хорошо. И достиг кое-чего. Свой дом. Сад. Мотоцикл. Телевизор. Дети взрослые. Все есть. А интереса нет. Раньше же ничего не было, а интерес был. Так в чем дело?

— Видимо, возрастное...

— Возрастное, — невесело усмехнулся Игнатьевич. — Вы спросите у Люськи, она вам скажет, какое у меня возрастное.

Вася Нюнин чуть не задохся от смеха.

— Нет, не к тому человеку за советом полезла Настасья. И я говорю не с тем человеком, который мне нужен. Идите домой, Игорь Николаевич. Отдыхайте.

— Зачем же обижать? — сказал я.

— Да разве я вас обидел? Скажи ему, Васька, разве так обижают?

— Не говори, кума, — закрутил головой Вася НюНин. — Меня на днях так разобидели, куда тебе! Понимаешь, Иван Игнатьевич, Белов нанял меня сарайчик ему поставить. Ну, надо бы срядиться, а я с ходу за топор. Пять вечеров убил, сделал шик-блеск, ты знаешь мою работу, а он всего десятку сунул. Как, а?

— За такую твою дурость еще много... Но не такую обиду я имел в виду. Иди, Вася. Места хватает.

Я сидел и понимал, что мне надо уйти, но уйти было как-то неловко, и я продолжал сидеть, испытывая от этого еще большую неловкость и скованность. И как назло, Игнатьевич молчал. Чтобы как-то разрядить обстановку, я спросил:

— Много работы на автобазе?

Игнатьевич снисходительно поглядел на меня.

— А зачем вы это спросили? Или больше уже нечего?

— С вами невозможно разговаривать. Почему вы грубите?

— Разве? Тогда извините.

— Все-таки что с вами?

— Не знаю. Только чего-то мне стало неинтересно жить. Будто по второму заходу все пошло. Чего-то хочется нового, а нового нет. Поэтому Люська.

— Но это же не выход. Страдает Анастасия Макаровна, для дочери такие ваши отношения тоже страдание... Послушайте, Игнатьевич, — мне вдруг стало нестерпимо жаль и его, и его семью, — послушайте, не совершайте роковой ошибки. Забудьте о Люсе. Зачем она вам? У вас семья, прекрасные дети. Сын в армии, дочь — выпускница. Зачем вам чужая женщина? Все проходит, и она пройдет. Дорогой мой! — от выпитого пива и стакана водки у меня в голове что-то сместилось, буфет словно бы залило солнцем, а сердце наполнилось лаской и добротой. И в ушах раздались мелодичные звоны. Это, конечно, не только от выпитого. Это был отзвук военной контузии. Такое состояние бывает у меня не часто, но когда оно захватывает меня, то я как бы ото всего уединяюсь и вижу тот далекий день, когда я вылез на бруствер со связкой гранат, чтобы бросить их под фашистский танк. Я, конечно, бросил бы, но неподалеку от меня разорвался снаряд и я упал, а когда очнулся, то в ушах плыл мелодичный звон. Меня куда-то везли, со мной что-то делали, а мелодичный звон все плыл и плыл...