Деревянные пятачки — страница 123 из 136

Я примиряюще улыбнулся:

— Ты же знаешь, я не всегда занимался художественным свистом.

Я полагал, она оценит мою остроту, засмеется и наши отношения наладятся, но жена с еще большей неприязнью, чуть ли не враждебно поглядела на меня.

— Что с тобой, друг мой? — в полном недоумении спросил я. — Ты на меня глядишь так, будто я совершил бог знает что…

— Ты можешь меня оставить в покое?

— Могу, только я хочу знать причину такого недружелюбного ко мне отношения. Иначе, иначе я не смогу уснуть.

— Ты можешь меня оставить в покое? — на этот раз уже раздельно, чуть ли не по слогам, сказала жена.

— Конечно, если ты...

— Ты можешь замолчать? — сквозь стиснутые зубы сказала жена.

Я замолчал. Лег в постель, но уснуть не смог. Все перебирал в голове, почему, да что, да как, да отчего она так со мной сурова и черства. Неужели такой пустяк, как выпитая кружка пива с Игнатьевичем, мог послужить причиной такого ко мне отношения? Нет, конечно же, дело не в этом. Просто она охладела ко мне, и я стал ей неприятен. Но, может, это и не так, может, что-нибудь другое? Климакс? Бедный мой друг... Бывало, и раньше случалось нам ссориться и сердиться друг на друга, но это было по поговорке «милые бранятся, только тешатся». Мы ссорились из-за какого-нибудь пустяка, сердились друг на друга и страдали, но никто хотел уступить другому. Потому что думалось, уступив раз — и так будет всегда. И ничто не шло на ум. И вдруг какой-то мимолетный взгляд, улыбка — и мы кидались друг другу в объятия, и смеялись, и просили друг у друга прощения, и были счастливы, что снова обрели друг друга. Но теперь, что же происходит теперь? Вот уже несколько дней мы словно чужие. Почему? Надо выяснить. Иначе я не усну. Я не могу уснуть, черт возьми-то!

Свет луны медленно полз по стене, переползал на большую географическую карту Советского Союза, освещая Камчатку, а я все лежал и думал и никак не мог уснуть. Вспоминалась всякая всячина, и в частности, как давно-давно, еще в первый год нашей жизни, мы поссорились из-за какой-то чепухи и до самого утра не могли уснуть, говоря друг другу разные колкости. Но потом помирились и лежали усталые и притихшие, и тогда я сказал ей: «Давай условимся, если причина ссоры очень серьезная, очень, такая, что мы больше не можем жить вместе, тогда мы разойдемся. Но если же она незначительная, как вот эта, то зачем же надрывать друг другу сердце? Ведь я же видел, как ты страдала, страдал и я. Понимаешь?..»

«Да-да, — говорила Лиза и прижималась ко мне. — Не надо, не надо ссориться по пустякам... Не надо, чтобы мы страдали... Я люблю тебя, люблю!..»

С тех пор наши ссоры никогда уже не были столь продолжительными. Стоило нам только вспомнить ту ночь, как тут же мы примирялись. И я решил Лизе напомнить наш давний уговор.

— Лиза... — Я осторожно тронул ее за плечо.

Она не отозвалась.

— Лиза! — настойчивее позвал я. — Лизонька! — Она лежала, свернувшись клубочком, натянув край одеяла на голову. — Лизонька... — я глядел на нее с тихой улыбкой. Что-то неизъяснимо нежное пеленало мое сердце. — Лиза...

И тут произошло ужасное. Она вскочила и закричала мне в лицо рыдающим голосом:

— Что? Что тебе надо, что?

Ее глаза блестели в лунном свете, лицо было снежно-белым и совершенно черны волосы.

— Лизонька, милая моя, — глядя на нее с нежностью, сказал я. — Не знаю, чем я тебе досадил, но не сердись...

Она позволила мне все это высказать, и тогда я решил продолжать дальше, собственно ради чего и пришел.

— Друг мой, я хочу напомнить тебе наш уговор, — как можно ласковее сказал я. — Помнишь, если причина не столь серьезна, то надо сразу же прекратить ссору, чтобы не надрывать друг другу сердце...

— Нет, ты невозможен! Тебя надо отдать в детский сад. Это же уму непостижимо, чтобы человек в таком возрасте приставал к другому человеку среди ночи со всякой ерундой! Что тебе надо? Что?

— Напрасно ты на меня сердишься. Я люблю тебя. Люблю!

И тут она захохотала, тыча пальцем в меня:

— Господи, он еще объясняется в любви! Нет, это невозможно!

Я поглядел на себя. На мне были трусы и майка. Я так и раньше одевался, правда, тело было поплотнее, но все равно никогда она не находила меня в таком наряде смешным.

— Понимаю, — с глубокой обидой сказал я, — когда нет любви, то все кажется смешным и безобразным. Об этом гениально сказал Лев Николаевич Толстой, когда Анна Каренина возненавидела мужа за его уши.

— Ума не приложу, как я могла прожить с таким человеком двадцать пять лет. Не пони-ма-ю!

Я с трудом заставил себя уйти в свою комнату. Нет, зла на жену у меня не было. Чего же злиться, если ушла любовь. Но куда ушла? Где она? Неужели так вот взяла и испарилась, как капля на стекле? Я лежал на своей остывшей постели и чувствовал, как холодом отчуждения тянуло из ее комнаты.

Несколько дней мы прожили, как говорится, в состоянии «холодной войны». На все мои попытки заговорить, примириться жена либо отвечала молчанием, либо тут же отходила в сторону, либо окидывала меня таким презрительным взглядом, что по мне пробегала морозная дрожь. Вначале такое ко мне отношение нервировало меня, но прошло несколько дней, и я как-то смирился с этим. Между прочим, должен сказать, что я стал замечать в себе какую-то странную особенность — быстро привыкаю не обращать внимания на то, что должно бы вызывать гнев, возмущение, негодование. Не знаю, чем можно объяснить такое равнодушие, может, своим бессилием? Не знаю. Но так или иначе, я перестал принимать к сердцу и косые взгляды, и молчание жены. Казалось бы, на этом можно было поставить точку, — ну, в конце концов, посердится и перестанет, но была одна бытовая деталь, усложнившая мне жизнь. Питание. Да, из-за этих передряг мне пришлось ходить в столовую. Ничего, конечно, предосудительного в этом нет. Миллионы людей ходят в столовые. Но я себя первое время чувствовал не особенно ловко. Мне все казалось, что и буфетчица, и раздатчица, и столующиеся догадываются, почему я питаюсь здесь, а не дома. Но и к этому я скоро привык и перестал придавать какое-либо значение тому, что подумают или не подумают обо мне люди. Зато для себя я открыл еще одну страницу из жизни нашего поселка.

Ко мне в столовой, во время обеда, подходят бывшие мои ученики, причем иные из них родители нынешних моих учеников, и чуть ли не каждый старается меня угостить «бормотухой» — это разливное красное вино. Буфетчица черпает его чашкой из кастрюли и переливает в стакан. Ужасная мерзость. От нее человек не хмелеет, а балдеет. Я, естественно, отказываюсь. А тут с одним из своих бывших школяров заговорил. Теперь он штукатур, семьянин.

— Виля! — позвал я.

— Ау! — ответил он и подошел.

— Что это ты как-то необычно отозвался? — спросил я, действительно несколько изумленный этим «ау».

— А теперь так принято. Позовешь кого, он тебе «ау»! — значит, слушает.

— Ну-ну, послушай, Виля, я замечаю — ты частенько выпиваешь.

— Не больше других. Все пьют. А я что, рыжий?

— Нет, ты не рыжий. Но что, тебе нравится пить?

— «Бормотуху»-то? Не очень. А «Экстра» не по карману, да и башка от нее еще хуже гудит. Вот заразу стали выпускать! Раньше «Московская» куда лучше была. Лучше ее нету. Она и теперь бывает, да ее из-под прилавка по своим рассовывают.

— А если совсем не пить? Воздержаться?

— Это зачем же?

— Да зачем пить-то?

— Да зачем же все-то пьют, Игорь Николаевич? Вы чего-то не то несете. Я и то эту неделю вкалывал на сухую.

— Как это «на сухую»?

— А не пил. А теперь отдыхать буду.

— Разве это отдых, Виля?

— Ой, Игорь Николаевич, вы как были, так и остались нудой. Ну, хотите выпить «бормотухи»? Сейчас принесу.

— Нет-нет...

Почти каждый раз я встречаю в столовой Васю Нюнина. В перерывах между возкой хлеба он околачивается возле буфета в надежде, что кто-нибудь его угостит.

Бывает, подходит ко мне, и все с одной просьбой — чтобы я ему одолжил на «малька», так он называет четвертинку водки. Когда я ему отказываю, тогда просит полтинник на «бормотуху». От него всегда разит перегаром. Лицо серое, одутловатое. Я его терпеть не могу. И естественно, отказываю.

— Что же, я зря подходил к вам? — начинает возмущаться Нюнин.

— Но ведь я тебя не звал, — резонно отвечаю я.

— А еще учитель, — громко, так, чтобы слышали все, говорит Вася.

Насколько помню, он всегда был таким нахальным и в школе. Теперь у нас его сын учится. Выпускник...

— Пожалуйста, оставь меня в покое. Дай спокойно поесть, — говорю я.

— А я не мешаю. Ешь. А запретить сидеть за одним столиком не можешь. Сидел и буду сидеть сколько захочу. И на тебя буду смотреть, как ты ешь.

— Если будешь безобразничать, потребую, чтобы тебя вывели, — стараясь говорить как можно спокойнее, отвечаю я, хотя во мне каждая жилочка трепещет.

— Здорово, кума! А чего я, безобразничаю? В суп тебе не плюю.

— Ну, это уже хулиганство! Сейчас же уйди!

— А чего, я не мешаю. Сижу чинно-благородно. Или не так?

Чтобы избавиться от него, остается только одно — пересесть за другой столик. Но и тут Вася Нюнин не унимается.

— Значит, не дашь? — кричит он. — На малька? А? А то дай. Отдам, когда приедет Адам!

Я понимаю, ему, мерзавцу, нравится изводить меня. Ну и пусть, я не стану обращать на него внимания. Не обращаю, и он уходит к стойке, в надежде, что кто-нибудь его угостит.

Как и всегда за последнее время, дом встречает меня холодом. Жены нет дома, хотя по времени должна быть. Я прошел на кухню. На столе одиноко лежала на блюдце немытая чашка. Утром я пил из нее кефир. Положил набок. Так она и лежит, с присохшим к стенкам кефиром. Жена, вымыв свою, даже не пожелала сполоснуть мою. Черт те что! Тихий ужас, а не жизнь! До каких же пор будет продолжаться такое? Всему есть мера и предел! И потом, у меня от этих столовских обедов изжога. Да, изжога, черт побери!