— Ладно, — говорю жене, — не расстраивайся. Не одна школа. Есть и другие. Завтра отпрошусь с работы, сам схожу.
И пошел. Мальчонку взял с собой. В другой школе директором оказался мужчина. Объяснил я ему.
— Хорошо, пускай приходит. В четвертый «Б» класс его зачислим, только документы на него принесите.
— Да нет ничего у него, — говорю.
— А вы сходите в милицию. Пусть хотя бы прописку дадут.
— Это, — говорю, — можно. Схожу.
Тут же и пошел. Толю отправил домой, а сам пошел. Сначала к паспортистке сунулся, но она говорит — надо к начальнику идти. Пошел к начальнику. Принял он меня. Выслушал и говорит:
— Для того чтобы его прописать, надо вам сначала усыновить его. А чтобы усыновить, нужно разрешение матери.
— Да какое же может быть разрешение, если она бросила его?
— А этого ни вы, ни я не знаем.
— Как же не знаем, если он мне все рассказал?
— Мало ли что он расскажет. Он, может быть, сбежал от матери.
— Зачем же ему бежать от хорошей матери?
— Бывает, что и от хорошей бегают. Всякое случается.
— Да где же ее найдешь? Она, может, и фамилию свою сменила.
— А может, она сама уже подала в розыск?
— А если не подавала и не собирается, потому что ей мужик дороже своих детей, тогда как?
— Тогда ее искать надо.
— Да как же ее найдешь? Может, она и верно фамилию сменила?
— А вы спокойнее, не кричите.
— Я не кричу. Это уж у меня голос такой. Только где же ее искать-то?
— Этого я не знаю. Но без разрешения матери нельзя усыновлять. К тому же, может, он из детского дома сбежал?
— Это сначала сбежал, а потом она бросила его.
— Это все он говорит.
— Да не только он, и я говорю. Вы мне поверить можете? Ведь я и на войне был. И вот уже двадцать лет на одном заводе работаю. Орденом недавно меня наградили. Почему же вы не хотите мне поверить?
— Вам я верю. А вот ему погожу. У нас на этот счет всякие случаи бывали.
— У меня только один интерес, товарищ начальник, чтобы мальчонка не пропал. Ведь на базаре его подобрал.
— Ну, если бы не вы, милиция подобрала бы его. Не пропал бы. У нас на этот счет государство заботится.
— Но если мальчонка не хочет в детский дом, а в семью хочет, и мы хотим?
— Так я не возражаю, только надо как следует оформить усыновление.
— Так помогите мне! Как же я усыновлю, если не знаю, где его мать.
— Вы опять кричите.
— Да не кричу я, это от работы такой у меня голос. Извиняюсь. Только мне одно непонятно — что же такого я плохого делаю, что вы не можете мне помочь. Или вам потом будет приятней заниматься с ним, когда он станет преступником?
— Ну, до этого не допустим.
— Я бы не допустил! А теперь как? Что с ним делать-то?
— К нам приведите.
— То есть как это к вам?
— Да так, вы не имеете права без документов его держать. Приведите к нам, а мы его определим куда следует.
— Да вы что? Как же я тогда ему в глаза посмотрю? Ведь я же обнадежил его, обещал, что он у меня будет жить. А теперь что же выходит? Обман!
— Слишком вы доверчивы. Ведь вы же ничего не знаете о нем. Мало ли чего он вам наговорил. А где у вас гарантия? Он поживет у вас какое-то время и сбежит, да еще кое-что прихватит. У нас и такие случаи известны.
— Не сделает он этого. Поверьте мне... Очень прошу, дайте ему прописку.
— Не могу.
— Ну, на мою ответственность,
— В таких случаях я сам за вас отвечаю.
Вышел я от него сам не свой. Домой идти никак не могу. Что там скажу? Как объясню мальчонке, чтобы он понял, если я сам ничего не понимаю? Долго я ходил из улицы в улицу, и вдруг меня осенило. Я снова к начальнику. Повезло, застал его.
— Ладно, я же не возражаю, согласен, можно и к матери обратиться, Искать ее буду, только пусть мальчонка у меня это время живет. Может, за месяц какой ее найдем, Ему в школу надо...
— Я же сказал вам — так нельзя. Я не хочу отвечать за него и за вас. И вы должны привести его сюда, или я буду вынужден прислать к вам милиционера. Нельзя, поймите вы меня!.. Ну, побудет он в детском доме, найдем мать, и если она разрешит, так разве я возражаю? А так нельзя!
Ушел я от него убитый. Прямо убитый ушел. До вечера домой не показывался. Ну конечно, явился чернее тучи. Жена сразу поняла. Встревожилась. Пошел я к Толе в комнату. Сидит он за столом, тетради надписывает: «Ученик четвертого класса «Б» Анатолий Васюгин». Чуть не сорвался я, чего-то к горлу такое подкатило, что дышать стало нечем. А он спрашивает:
— Папа, когда в школу, завтра?
— Завтра, говорю, а теперь пора спать.
Ну, когда он улегся, рассказал я все жене.
— Неужели поведешь его?
Что ей ответить? Что сказать? Сам не поведу, придут. Так и сказал. Да, видно, громко...
Всю ночь мы не спали. Так, к утру, задремали немного, И то ли послышалось, то ли на самом деле стукнула дверь. Вскочил я, прошел в прихожую. Сразу увидал— нет Толькиного пальто. В комнату к нему. Никогда постель не заправлял, а тут заправлена. Ушел!
А через день получили мы письмо:
«Дорогие папа и мама!
С приветом к вам Галя. Папа, мы очень просим, забирайте нас к себе. Мама, мы будем слушаться. Мама, как здоровье Толи? Папа, я учусь на четверки, только одна тройка. Папа, мама, возьмите к себе...»
1968
Как живой
— Никуда он не уезжал из деревни. А в деревне кто ж карточку сделает?
Она мне рассказывает, я слушаю и смотрю на портрет ее сына. Портрет висит в простенке, прикрытый, как водой, зеленоватым стеклом. Рисунок сделан углем. Есть в нем то, что заставляет неотрывно глядеть на него, испытывая почему-то и чувство жалости к этому большеглазому парню, и тревогу в каком-то недобром предчувствии за его жизнь.
— Сколько я испытала да перенесла из-за него, так и за ночь всего не перескажешь. Один он у меня был. На всю жизнь один.
Лоб у Анны Семеновны красный, словно ошпаренный, под глазами фиолетовые пятна, щеки в коричневых, твердых, как старые шрамы, морщинах, у стянутых в узелок темных губ белые пятачки. Видно, немало постаралась жизнь, чтоб так изукрасить ее лицо. Но в глазах извечная бабья доброта, и только стоит памяти чуть коснуться хорошего, как теплеет взгляд и столько в нем еще чудом сохранившегося жизнелюбия.
— Родился Гришенька здоровущий, на загляденье. Три подбородка, и плакать не может. Басом тянет. (Здесь Анна Семеновна улыбнулась и посмотрела на меня с гордостью.) Окрестили мы его в церкви. Идем домой. С маманей я жила. Ни отца, ни братьев у меня не было. Померли от тифа. Потому и заступиться-то было некому. А навстречу вот он и сам. Маманя и потянула меня к нему.
«Взгляни, Василий Петрович, твое ведь дитя», — это мать сказала. А он нехорошо так ответил и пошел. «Ой, накажет тебя, Васька, бог за это», — сказала ему маманя.
— Лихой он был, засмеялся, — и с горечью давней обиды, и с не погасшим сквозь долгие годы восхищением перед тем, кого когда-то любила, сказала Анна Семеновна и вздохнула.
— Годика два было Грише, маманя умерла. И остались мы с ним вдвоем. Он да я. Я да он. У других ребята как ребята, а у меня что ни день, то беда. Уж сколько он переболел, так одно мое сердце знает. И кровавый понос, и ветрянка, и глотошная. И чего-то с ним не было! А врачей в деревне нет. К бабке бегу. Жила такая у нас Аграфена Жукова — все травами лечила. Даст травок. Пою ими, а сама вся в огне от страха. Ночами не сплю. А ему уж и дышать нечем. И губушки пеплом подернуты. Упаду перед иконой: «Господи, спаси! Не допусти, господи!»
Выжил. Бегает. А лето жаркое. Скотина и та под куст прячется. Ребятенки днями на речке пропадают. И вдруг бежит соседский Колюшка: «Тетка Анна, Гришка твой утонул!» Омуток там был. Сразу с берега глыбь. Он и оступился. Кинулась в чем была. А и сама-то плаваю как топор... Нет, уж верно сказано, если на роду не написано утонуть, не утонешь. Ведь достала его. За руку ухватила — будто он сам мне ее протянул. Откачали его. «Смертонька ты моя, — говорю ему, — да разве так можно?» — «А я, говорит, рака ловил...»
Она печально и мягко улыбнулась. Помолчала.
— Всякое с ним было, будто в наказанье мне за его безотцовщину. А он весь капля в каплю в Василия. Грудь высокая, и голову держит как на отлете. И все первым. Лихой, тоже в него. Никто, а он на самую макушку за грачиными яйцами залезает. Так-то глянула однова, и сердце обмерло. Почудилось — сорвался. Закричала, наземь грохнула.
«Ты гляди, как другие», — скажу ему. Где там, такой прыткай. Боялась я за него. Так ведь и то сказать — весь свет в моем окошке. Так вот мы и дожили с ним до войны. Школу уж кончил он. Ладный парень вытянулся. На тракториста захотел учиться. Да только предписание пришло. В армию взяли. Тогда уж ему девятнадцать было. Я в голос. А он рад-радешенек. И дожидаться не стал, чтоб остригли, — сам волосы снял. Была машинка у председателя. К нему сбегал... Не провожала его. Силы не было. Так на полу он и оставил меня...
Я потупился, чтоб не видеть ее слез, мелких, привычно покатившихся по желобам морщин.
— Пришло письмо от него. С Урала. В танковом училище он. Обрадовалась я, думаю: хорошо, все подальше от войны. А больше писем от него и не было. Похоронная пришла. На Курской дуге его убили...
Получила я похоронную, и как пустая сижу. «Пал смертью храбрых...» Да не может того быть, думаю я, да как же это, чтобы моего Гришеньку убили? И закричала я, зову его. И плачу, и уж не знаю, что со мной было. «Хоть бы на тебя взглянуть разочек, милый ты мой...» И все силюсь вспомнить его, каким был, когда при мне жил. И не могу. Ну словно смыло из памяти. Будто никогда и не видала его. И страшно мне стало. Ночь уже, а его все нет в моих глазах... Да как же, думаю, Гришенька ты мой, да как же, думаю, родной ты мой, как же мне повидать-то тебя? Явись ты ну хоть на минуточку, посмотри на меня своими ясными глазыньками, пожалей ты меня, никому не нужную... Кричу я, мечусь, и уж не помню себя. И не сказать, как тяжко мне было... Теперь-то уж поотошло, считай, больше двадцати лет минуло, а тогда — не приведи господь никому такое перенести... И уж не знаю, услыхал ли он меня или уж так сердце у меня опалилось, но только встал он передо мной. Вот так вот, посреди кухоньки, глядит на меня, улыбается... И сколько так времени прошло — не знаю, но только нашла я себя за столом, уголь откуда-то в руке, вожу им по бумаге. А с бумаги на меня смотрит Гришенька. А я плачу... Всю-то бумагу слезами залила... Пришла наутро соседка. Как глянула на портрет, так и вскрикнула: «Как живой,