Деревянные пятачки — страница 29 из 136

Нет, это была еще не та, которую ждал Андрей! Он только мельком посмотрел на нее и тут же закурил и по-прежнему неотрывно, упорно стал глядеть на дверь.

Мать хотела было подойти к нему, сказать, чтобы он не волновался — приедут, — но не решалась, зная резкий его характер. Нет-нет, он не виноват в таком характере. Уж очень тяжелое время выпало на его детство, да когда и подрос, тоже не было сладко. Война. Это разве детство? Блокадный город. Это разве детство? А после войны, где оно было, детство? Это теперь они живут в четырехкомнатной квартире, а тогда жили в тесной комнате, впятером. И рядом с их комнатой, и по другую сторону комнаты было еще тридцать комнат, и в каждой семья, и на всех один длинный, как труба, коридор и одна кухня, — старый дом «Резиновой мануфактуры». Каждый день у кого веселье, а у кого ругань, у кого горе, а у кого радость. Там прошли детство и юность ее старшего сына. Малыши всегда путались под ногами, всегда чего-то просили, плакали, а ему надо было делать уроки в этом гаме, в сутолоке, в этой прокуренной комнате, где на полу валялся пьяный отец. И она ничем не могла помочь, потому что работала на заводе. Прибегала домой, и только одна забота: накормить, обстирать, прибрать, уложить спать и отобрать остатки денег у мужа, чтобы не пропил все до конца. А он пил... Он начал пить вскоре как кончилась война. Инженер авиации. Майор. В то время многих демобилизовывали — давали офицерам большое выходное пособие, хорошую пенсию, гектар земли, чтобы построить дом. И он соблазнился. Но его не отпускали, хотели куда-то послать. Он отказался. И вышел в отставку. Он был уверен, что ему хватит отслуженных лет в армии для пенсии, но просчитался, не учел, что на Севере один год за два, а не три, как на войне. И ничего ему не дали: ни пособия, ни пенсии, ни земли. И тогда он стал пить... Да, тяжелое досталось детство старшему сыну. И все же выстоял. Теперь студент, и работает, и учится, только уж очень раздражительный. Леонид спокойнее...

Он стоял, привалясь к косяку двери, в несколько небрежной позе и равнодушно, даже чуть презрительно посматривал на всех. Глупый еще. Впервые надел взрослый костюм и показывает свою независимость. Большой, а не понимает, как тяжело живется. «Андрюшке купила, а мне нет». — «Так ведь Андрюша жених». — «Ну и что?» Ох уж это «ну и что?»! Ладно, хоть младший покладистый. Она улыбнулась, глядя на Игоря. Стоит, скучает.

И только теперь оглядела себя. Что ж, тоже неплохо. Конечно, не новое все, но ничего. Платье приличное, правда перешитое из сестриного, но ничего... хорошее платье. На ногах туфли на микропористой, за шесть рублей. Новые, так что и не стыдно. И она вышла из тени на свет лестничной площадки. В ее руке были три белые розы.

Странно было видеть эти цветы в ее маленькой руке с тяжелыми узлами на суставах пальцев. Было похоже, будто она продает их. Она поднесла цветы к лицу. Медленно, с наслаждением вдохнула их запах. Закрыла глаза. А когда открыла, увидала старшего и невесту. Они шли к ней. Она растерянно улыбнулась и, боясь что-то упустить и от этого не зная, что сказать, как вести себя, побежала впереди их, указывая ту комнату, где надо было быть невесте, совсем позабыв про то, что надо бы розы отдать.

Андрей задержал ее у дверей и сказал, чтобы она отдала розы. И она отдала. Поцеловала невесту. И уже в комнате невест села рядом с ее матерью, уже близким человеком, но все еще малознакомым, — всего только и встречались два раза. И поэтому ей ничего не приходило в голову, что бы сказать, а сказать надо было.

У невесты на коленях лежали букеты и в целлофане, и просто так. Были там и три белые розы. Какая-то женщина, конечно родственница невесты, стала раздавать цветы. И розы отдала кому-то. — Вы меня извините, — сказала мать Андрея, — но, пожалуйста, мне одну розочку дайте. — И крепко и бережно ухватила за стебелек одну розу, когда ей дали ее. И тут все, торопясь, пошли к выходу.

На площадке, у широкой мраморной лестницы, стояли Леонид и Игорь. «А где же отец?» — встревоженно подумала мать. И увидала его. Он стоял у мусорницы. Курил. И она подошла к нему, потому что как-то получилось так, что осталась одна. Да и он стоял один. И ей стало жалко его.

— Ну, пошли, — сказал он и, плюнув на окурок, бросил его и взял ее под руку. И они стали подниматься вслед за всеми по мраморной лестнице, и вошли в светлый зал.

Солнце, голубое небо, яркий свет свободно вливались в большие высокие окна, и от этого создавалось такое ощущение, будто стен нет, а есть только простор, которому нет конца.

Они встали у дверей, но к ним подошла какая-то женщина, видимо распорядительница, и провела к стульям. Они сели. Теперь ей хорошо было видно сына. И Катеньку хорошо было видно. Стояли, чуть склонив голову, держа друг друга за руку. Наступила тишина. И в ней раздался голос. И тут же, только тихо-тихо, откуда-то донеслась музыка, нежная, как дыхание весеннего ветра, чистая, прозрачная. И мать уже не смогла слушать, что́ там говорили. Не мысли, а чувства, обостренные невзгодами, тяжелой жизнью, грубостью, вечными заботами, вдруг, толпясь, нахлынули на нее, ударили, сжали сердце, и стало трудно дышать. И вспомнилось все, что давным-давно миновало. Но было! Было ведь все это! Ну не так — без Дворца, — но было. И столько же света было вокруг, и счастья, и радости, и веры...

Музыка стала громче, торжественней, и уже послышалось пение птиц, и как будто уже рассвет наступил, и во всем этом было что-то очень знакомое, хотя и неуловимое, но такое близкое только ей одной, и тут до нее донеслись слова: «Будьте счастливы!»

Будьте счастливы! Боже мой, будьте счастливы!

Она уже не могла сдержать слезы. Они душили ее. Она всхлипнула, и, не думая, что делает, а только видя сына и невесту в радужном венце своих слез, встала и пошла к ним, и протянула розу.

— Будьте счастливы! — сказала она.

И тут все окружили их и стали поздравлять, и оттеснили ее. И музыка заиграла уже свободно, радостно, легко и мужественно. Под эту музыку можно было идти на праздник и в бой, сражаться и побеждать, любить и быть любимым, и чувствовать себя сильным, и знать, что ты окружен счастьем.

И весь день — и на свадьбе, и дома — эта музыка не покидала ее.


1967


Примирение


Едва на дороге показалась эта специальная, с темным высоким фургоном машина, как сразу же небольшая толпа, преимущественно из женщин — старух и пожилых, — пришла в движение, и все разом, словно по команде, повернули к дороге ставшие напряженными почерневшие от солнца и ветра лица, и смолкли всякие разговоры, и только слышно было, как неподалеку шумит Чудское озеро.

И так, не обронив ни звука, они простояли до той минуты, пока машина не подошла к клубу, и даже тогда молчали, когда из кабины ловко выскочил молоденький милиционер с маленькой звездочкой на погонах и деловито прошел к дверке, которая находилась в задней стенке фургона, и открыл ее ключом.

Оттуда — на солнечный свет, на мягкий ветер, веявший с большой прохладной воды, — показалось бледное лицо, остриженная голова, и тут же крупная, разработанная рука ухватилась за край проема, и арестант стал неуверенно спускаться по приставной лесенке на землю. И когда спустился, щурясь, стал вглядываться в толпу и отыскал там своих — жену, дочь, сынишку — и, не увидев старшего, пасынка, заметался взглядом, но, отыскав и его, стоявшего чуть в стороне, успокоился и опустил голову. И только тут в толпе послышались какие-то неясные говоры, кто-то охнул, заплакал. Он потянулся на плач, но милиционер тронул его за плечо, и он пошел, и все расступились, давая ему дорогу в клуб.

Как только подсудимый вошел в большое помещение, заставленное лавками, так сразу же судьи, почему-то все женщины, разошлись по своим местам. Судья села в центре небольшого стола, покрытого красной материей, по бокам от нее — народные заседатели, одна из которых работала дояркой в совхозе, а другая — полеводом. Справа от судейского стола села, оправив короткую юбку, стройная, с живыми, улыбающимися глазами прокурор, слева — защитник, полная, с добрым, усталым лицом пожилая женщина. Рядом с нею пристроилась сухонькая, озабоченная секретарь суда. Она дождалась, когда люди разместились по лавкам, поглядела на передний ряд, где должны были находиться свидетели, после чего стала называть фамилии.

Первой она назвала жену подсудимого — Екатерину Павловну Авилову. За то время, как случилась в ее семье беда, она сильно похудела, даже состарилась, и теперь стояла сутулая, будто кто ее давил к земле.

— Здесь я, — ответила Авилова. Голос ее прозвучал тускло, без прежней веселой уверенности.

Затем был назван Сергей Зимин, сын ее от первого мужа, студент третьего курса сельскохозяйственного техникума, мрачноватый парень в коротком пиджачке с разрезами по бокам и густой черной челкой, закрывавшей лоб.

— Здесь! — не разжимая губ, ответил он.

— Авилова Елена! — сказала секретарь.

— Здесь, — ответила дочь подсудимого. Она встала, и все увидели вытянувшуюся не по возрасту, с тонкой шеей и заплаканным лицом девочку лет тринадцати.

— Здесь! — бойко ответила свидетельница Петрова, когда назвали и ее имя, соседка Авиловых, осадистая женщина с пышной грудью и крепкими короткими ногами, горожанка, приехавшая на отпуск в деревню.

Когда были названы все свидетели и их попросили выйти, начался суд.

Подсудимый сидел перед судьями на выдвинутом вперед стуле, и всем в зале была видна его опущенная стриженая голова, синевато-бледная и потому казавшаяся маленькой по сравнению с сильной загорелой шеей и широкими угловатыми плечами.

Судья попросила Авилова Николая Васильевича — так звали подсудимого — встать. Он встал. Когда судья начала задавать ему вопросы, он повернулся к ней левым ухом, напряженно вслушиваясь. Но, отвечая, каждый раз выпрямлялся и старался глядеть прямо и честно в глаза судье. Она спросила его, где он родился, в каком году, женат ли, сколько детей, служил ли в армии, где работает. На все вопросы Авилов отвечал негромко и однотонно. Родился здесь, в деревне Кузёлево, лет тридцать пять, женат, трое детей, в армии не служил, работал в колхозе трактористо