Деревянные пятачки — страница 32 из 136

— Не было, не было! — чуть ли не крикнула Лена и увидела, как отец совсем низко опустил голову, а в зале зашевелились.

— Садись, Лена, — сказала судья и попросила вызвать Петрову. Петрова бойко простучала каблуками от двери до судейского стола и остановилась.

— Вы должны говорить только правду, — сказала судья.

— Я никогда не вру, — тут же ответила Петрова.

— Тем более, — сказала судья, — идите, распишитесь, что будете говорить только правду. За дачу ложных показаний можете быть привлечены к уголовной ответственности.

Петрова расписалась и поправила прическу.

— Скажите все, что вы знаете о пожаре, — сказала судья.

— Ничего не знала до той минуты, пока не прибежал Сергей. От него я узнала, что Авилов жжет дом. Я сказала: «С ума сошел!» — и побежала. Но как только мы открыли дверь, так сразу же огонь хлынул на нас. И я, потрясенная, убежала. Дом сгорел. Больше я ничего не знаю.

— Подсудимый, у вас есть к свидетельнице вопросы? — спросила судья.

— Есть, — ответил Авилов, пристально всматриваясь в Петрову. — Это ты закрыла дверь на закладку?

— Я.

— То есть как это ты? — даже растерялся Авилов.

— А вот так, я! Ты бы поглядел на себя. Кошмар! В крови, в огне, мне так и подумалось, что можешь убить меня или Сергея, потому и закрыла.

— А то, что я мог сгореть? — спросил Авилов.

— С чего ж это тебе гореть? Окна-то были. В любое сигай!

— Ну, баба! — засмеялся Морков. — Сигай в окно, вот черт!

И эта неожиданная развязка с закладкой оживила всех. Даже судья улыбнулась...

— Будут у сторон вопросы? — спросила она.

— Да, — ответила прокурор. — Скажите, Петрова, вы видели в руках обвиняемого Авилова банку, когда вбежали в дом?

— Видела.

— У меня больше вопросов нет.

— Разрешите мне, — сказала защитник. — Скажите, свидетельница, какая это была банка?

— Банка?.. Я не помню.

— То есть как вы не помните? Вы же видели ее. Большая она или маленькая?

— Мне как-то ни к чему...

— Какого цвета?

— Не обратила внимания.

— Вот так видела! — раздался громкий голос Моркова, и в зале засмеялись. Но милиционер строго оглянулся, и все стихло.

— Ну, стеклянная была банка или железная?

— Не знаю. Только видела у него банку. Да он и сам это знает. Или отказывается?

— Подсудимый утверждает, что никакой банки у него не было.

— Была, была!

— Но какого цвета или формы, вы не помните?

— Ей-богу, не помню, испугалась до ужаса. И нечего ему запираться. Только подумать, сжег дом, с ума сойти!

— Упаси Христос! — перекрестилась старуха Степанида.

— Садитесь, Петрова, — сказала судья и предоставила слово сторонам.

— Мы судим горе! — сказала прокурор. — Несчастная семья. Жалок и подсудимый. Нам жаль их, но все же мы не должны забывать, какое опасное совершено преступление! — И дальше она стала говорить о пожарах, о том, какое это бедствие для деревни, когда впритык один к одному стоят деревянные дома, когда достаточно спички, чтобы огонь охватил всю деревню, когда сгорают дети. — И здесь, здесь все это могло быть!.. Точно установить не удалось, была ли банка с керосином в руках у обвиняемого, то есть сознательно он сжег свой дом или в состоянии психического расстройства совершил это бессознательно, но дело в конечном счете и не в этом. Он сжег дом. Он в этом сознался. Характеристика от правления колхоза говорит о нем как о человеке трудолюбивом и честном, поэтому я предлагаю, исходя из соответствующей статьи Уголовного кодекса, ограничиться мерой наказания для Авилова Николая Васильевича сроком на два года с содержанием в исправительно-трудовой колонии.

— Ну, два уже ничего, может, еще и скинут. Статья-то до восьми лет, — сказал Морков и приготовился слушать защитника.

Защитник просила только о снисхождении суда к подсудимому, отцу несчастной семьи.

Дали последнее слово Авилову.

— Уж очень мне было обидно, — сказал он, — из-за этого и пошло все колесом. — И, помолчав, тихо добавил: — Простите...


* * *

Суд приговорил его к двум годам лишения свободы. В ту минуту, когда зачитывали приговор, объявили срок, словно тугая воздушная волна накатила на Авилова, он качнулся, — и ярко вспомнился ему тот далекий день, когда он мальчишкой и с ним еще двое таких же, как он, разрядили гранату. Их было много на псковской земле, таких злых игрушек после войны. И раздался взрыв, один из них был убит, другой ослеп, а Николай Авилов оглох. Постепенно, с годами, слух вернулся, но не совсем, потому и в армию не взяли.

Волна качнула его и отпустила, только долго в ушах стоял звон. И под этот звон повел его милиционер. И все толпой хлынули за ними из клуба на улицу, на солнце, на мягкий влажный ветер Чудского.

Милиционер открыл дверку в задней стене машины и уже безо всякой официальности, просто сказал:

— Прощайтесь!

Лена, плача, кинулась к отцу, за ней припал к нему сынишка — во время суда он сидел, забившись в угол, оттуда засматривая на отца, — теперь он прильнул к нему, и Авилов ласково водил ослабевшей рукой по его мягким шелковистым волосам. Жена скорбно глядела на него и не утирала слез. Сергей стоял в стороне. Опять в стороне, как и тогда, несколько часов назад, когда привезли отчима.

«Что же это? — подумал Авилов. — Значит, совсем чужие». И поглядел на пасынка, и увидал то, что дано видеть только страдающему человеку, — Сергей томился, в его глазах было не меньше страдания, чем у отчима, но ему что-то мешало сделать шаг, чтобы приблизиться, открыть свою душу.

— Сергуня, — с болью сказал Авилов. И тут случилось то, что должно было случиться, потому что в сердце этого парня еще была доброта, еще равнодушие не успело ее загасить, еще так недалеко было детство, когда отчим качал его на ноге и брал с собой на покос и на озеро, и Сергуня сделал шаг к нему и громко, так, что все услышали, вскрикнул:

— Отец!

И словно камень свалился с сердца Авилова, и только тут он понял, что все эти два месяца, пока сидел в тюрьме до суда, всего больше заставляла его страдать изо дня в день не сама беда, а то, что произошло у него с пасынком, когда думалось: если близкий становится таким жестоким, то чего же ждать от чужих людей?

И как на суде, когда он поверил, что Сергуня не закрывал дверь на закладку, так и теперь он слабо улыбнулся, прижал к себе старшего, и уже то, что ожидало его впереди — два года незнакомой суровой жизни, — не так страшило его, и где-то, как просвет в глухом лесу, завиднелся для него кусок голубого неба.


1972


Деревянная ложка


Я не пью, не пью, Настасья!

На меня выпало несчастье:

Государю во солдатство.

Хочу-у-ут Ванюшку поймать,

Резвы ноженьки сковать...

Дождь за окном сыплет и сыплет, и нет ему конца. И стемнело раньше обычного. И пуста улица. Тусклые, как бельма, лужи на расхристанной дороге. И листва отяжелело никнет с ветвей. И как хорошо, что есть Жорж Сименон, и есть совсем другой мир, непохожий на эту тихую, захмаренную жизнь, есть мир, где все полно приключений, таинственных преступлений и где всюду действует и побеждает мужественный и мудрый Мегрэ.


— Солдатушки, ребятушки, а где же ваши жены?

Наши жены — ружья заряжены,

Вот где наши жены!


— Дед, ну хватит! — кричит Витька. — Не мешай читать!

— Так ведь, Витя, внучок, эта песня старинная. Я певал ее. Заведу, а рота вслед подхватывает. Запевалой я был.

Витька закрыл уши руками и скорей-скорей туда, в свой мир.


— Эй, в Таганроге, эй, в Таганроге,

В Таганроге начиналася война.

Эй-и, там убили-и-и-и, эй, там убили,

Там убили молодого казака...


Витя, про Кольку Селезнева песня сложена... Убили его, моего дружка...

— Дед, ну хватит!

Но дед не может угомониться. Мотается по кухне, выкрикивает дребезжащим фальцетом слова старинных песен. Лезет к своему правнуку, говорить с ним хочет.

В такое возбужденное состояние он пришел совершенно для себя неожиданно. Проездом через деревню закатился к нему внучатый племяш Васька Карпунин и, потребовав квашеной капусты, помахал, как гранатой, перед носом старика увесистой поллитровкой. Дед, давненько не выпивавший, обрадованно смотался на погреб, вытер рукой стаканы и весело поглядел на племяша. Тот быстренько разлил водку, подмигнул деду и единым духом опрокинул в себя целый стакан. И тут же ухватил щепотью капусты. Дед еле осилил половину стакана, закашлялся, согнулся чуть ли не до полу и замахал руками, чтобы Васька допивал остаток, что сам он больше не будет. Васька засмеялся на старческую немощь, плеснул в рот остатки и, уже не закусывая, закурил. Поболтав о том о сем с дедом, поинтересовавшись, что за книгу читает Витька, — «Сименон? Из святых, что ли?», — пошел к выходу. У него и в глазу не было, что захмелел. Но старику водка ударила в голову, и, проводив племяша за ворота, проследив, как машина закачалась на ухабах и ямах, он помахал рукой и, чувствуя в себе веселье, запел песню. Она сама пришла из каких-то глубоких недр. Пришла и привела за собой другие песни. И уже не веселье, а тревожащий до слезы восторг почувствовал старик и от этого потянулся к Витьке, кому еще жить и жить. Потянулся с таким же желанием, с каким старый корень отдает все свои силы молодому побегу.

— Витя, Витя... Ну, послушай ты меня, жизнь я прожил. Вот если тебе сказать, ну, сдохнуть мне, если не удивишься... Вот этак наша рота. Тому будет лет пятьдесят с лишком, не мене. Иду я. Пою. «Если ранят очень больно, ты платочком перевяжи. Но винтовку, друг мой верный, никогда не забывай...» А то еще был прапорщик у нас Березкин, тоненький, как хлыстик. Удалой. Поскакал на коне. И враз ни коня, ни его. Аккурат немецкий «чемодан» их накрыл. «Эй, похоронили, похоронили в чистом поле под кустом», — пропел дед. — Витя...