— Ну сколько раз тебе говорить надо? Ну чего ты мешаешь мне?
— Да нет, ты постой... Вот старый я, а был молодой. Молодой был. Тоже ведь жил, Витя! Да как! «Красноармеец молодой, на разведку боевой, гей, гей, гей, герой, на разведку боевой! — скороговоркой, словно боясь, что внук его перебьет, запел старик. — Ночка темная без звезд. Едет вражеский разъезд. Парень спрятаться хотел в чистом поле — не успел. Красноармеец отвечал, штык в груди его торчал: «Ничего я не скажу, Красной Армии служу». Витя, ходил я в разведку-то. Всяко было. Ты вот спроси: дед, мол, а дед, как ты воевал, как сражался за родину? Спроси, я ведь тебе все расскажу...
— Вот ведь, — поеживаясь, сказал Витька. — Включи лучше свет.
За окном и на самом деле стало совсем темно, так что даже луж было не отличить от земли. И дома через дорогу утонули во мраке. И на небе ни единой звезды. Это там. И зато как сразу стало ярко и весело здесь, когда зажегся свет. Тут каждый предмет словно напоказ выскочил из своего угла. Витька оживился, отодвинулся от окна поближе к лампе и снова углубился в чтение. А дед прилег. В голове кружило, поэтому лежать ему было лучше. Он закрыл глаза, и память тут же стала показывать одну за другой картины далекого времени. Он видел себя как бы со стороны молодым, отчаянным солдатом, то колющим штыком длинного, упирающегося головой чуть ли не в тучу перепуганного немца, то пляшущим под гармошку Ваньки Жихарева, Убили Ваньку, убили. Голову ему снесло шрапнелью. А здорово он «русского» играл на гармошке. Свой, деревенский был. «Шашки к бою! За мной в атаку, марш, марш!» Кто это? Чей это голос? Да это ж Буденный командует и потрясает сверкающей на солнце шашкой. А солнце высоко стоит над Сальской степью. И пыль, и гул от копыт. «Ура-а-а-а!..»
— Витя, внучок! Ведь я ж у Буденного служил. — Старик вскочил с постели. — Голос его слышал. Видел, как вот тебя вижу! Пропасть мне на этом месте! Помню, когда мы прорвали польский фронт, прислали нам деревянные ложки. Тьму-тьмущую прислали нам этих ложек. Оренбургские рабочие. Ложки новехонькие, одна к одной. И смеемся, и рады — исть-то было нечем, Хоть рукой черпай...
Старик заметался по избе.
— Ведь и у меня была ложка. Сохранил. Как же... Тут ел ею. Еще выщерблена была с краю. Облупилась, а была. — Он выдвинул ящик кухонного стола, в котором обычно хранились ложки, ножи, вилки. Деревянной ложки там не было. Даже алюминиевых не было. Все из нержавеющей стали. — Где же она? Была ложка-то. — Он полез в комод, в тот ящик, в котором хранились его георгиевские кресты и ордена с медалями. Но и там ложки не было. — Вить, где ложка-то? Может, видал? Деревянная...
Витька промолчал. Еще бы, Мегрэ вот-вот должен был поймать преступника, а тут дед путается, мешает.
— Ах ты дело какое, неужели выбросили? Витя! — Старик растерянно глядел по полкам, шарил по малым зацепам, где могла бы оказаться ложка. — Вот ведь малость, а как жаль... Где же она? Раненый был, не утерял. Витя!
— Да отстань ты со своей ложкой! На что она тебе далась?
— Да ведь память...
— Чего ж не хранил, если память? — зло ответил Витька. Мешал, мешал старик читать книгу о Мегрэ. — Иди, коли напился.
И старик отошел. Сел. И снова в памяти, как всполохи, стали проноситься видения боев. То громили кавалерийский корпус Мамонтова, то неслись с развернутыми знаменами на Шкуро. Шутка, что ли, три тысячи беляков взяли в плен, с танками, бронепоездами! Дальше, дальше несутся на разгоряченных конях, в папахах с алыми лентами, — ах, как сладко пахнет терпким конским потом, и пыль, пыль до неба, от сотен, тысяч копыт, и солнце палящее над головой... И вдруг песня, совсем другая, но такая же тревожная, под нее хоронили Васю Скворцова. Бог мой, сколько полегло ребят. «Опустились густые туманы на родные луга и леса... Выходили на бой па-а-артизаны...» Нет, тогда не он запевал. Запевал Коля Иванов. Убили, и его убили. Это когда мост рвали. А все-таки не пропустили эшелон.
«Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат. Пу-у-усть солдаты немного поспят. И к нам, и к нам пришла весна...»
— Ну, знаешь, — вскочил Витька. — Ну, чего воешь? Напился...
— Так ведь, внучок...
— Вот мамка приедет, все скажу. Как безобразил тут.
— Да чего, я ничего, вспомнил только...
— Вспомнил, — передразнил Витька, — разве так вспоминают? — Он опять уткнулся в книжку. «Мегрэ задумался. На его лбу надулась жила. Для преступника было два выхода из коттеджа. Если он пойдет...»
А старик сидел на постели и мучительно вспоминал, куда могла запропаститься, будь она неладна, ложка, даренная уральскими рабочими, деревянная? Когда она пропала? И если уцелела, то где может быть?
1972
Саша
Нет, я не третий, я не лишний —
Это только показалось...
Этот рассказ можно начать с этой песенки. Каждое утро, если не было слишком сыро, отдыхающие санатория выбегали на зарядку и, окружив баяниста, пели ее.
Можно начать с этой песенки, можно и с другого, с того, что март на юге — месяц неприютный. И днем и ночью идут дожди. И над землей такая морось и мгла, что даже за сто метров не видно Черного моря. И уныло стоят громады деревьев, опустив тяжелые ветви, и всюду на тусклом асфальте серая вода. В такую пору наваливается тоска, и радуешься тому, что весь санаторный день расписан до минуты — то завтрак, то мацестинские ванны, то ингаляция или массаж, а там надо час лежать после процедур, а там уже обед, а после обеда «тихий час», и вот уже полдник, а тут и вечер, и кино — и день незаметно прошел.
Можно начать с этого, но можно и с конца. С середины можно. С чего ни начни, до сути все равно доберешься. Или вот хотя бы с этого.
Каждый день приезжают в санаторий новые люди, но далеко не все бросаются в глаза. Сашу же заметили сразу. В столовую он вошел хлопнув дверью и резко остановился у всех на виду, позволяя себя рассматривать сколько кому вздумается. Голову он держал наотлет, горбоносый, на высокий лоб падал чуб. Глаза его тонули в черных ресницах, — потом я узнал, они были черны от каменноугольной пыли. Если бы кто захотел определить его одним словом, то это слово было бы — «орел!». И по тому уже, как он оглядывал всех нас, можно было точно сказать, что этот человек на работе вел себя уверенно и, если надо, дерзко. И еще чувствовалось — себя он считал совершенно устроенным в жизни.
Большинство санаторников — люди не очень здоровые, поэтому не терпят ни малейшего нарушения порядка. Дверь хлопнула, и все с недовольным видом оглянулись. Тишина — вот что было им нужно. Но Саша приехал отдыхать. Он ни разу не был в санаториях. Он так и главному врачу сказал, очень серьезной женщине, что приехал не лечиться, а отдыхать, и поэтому пусть никаких процедур ему не прописывают, он здоров и в лечении не нуждается. Об этом же сказал и лечащему врачу в своем корпусе и даже не разрешил себя прослушать.
Вот так он повел себя с самого начала. И в столовую влетел словно с разгона, и не сразу заметил, как к нему подошла сестра. Он, наверно, решил сам выбрать себе место, где сидеть и с кем, но сестра провела его к нашему столику.
Нас сидело трое — орденоноска из знатного колхоза, пенсионер и я. Четвертое место было свободно.
— Тут уже есть два кавалера, — сказал Саша сестре.
— Чем больше у дамы внимательных кавалеров, тем ей приятней, — ответила сестра. — Желаю хорошего аппетита!
— Тогда здравствуйте! — сказал Саша. — Будем жить в мире и независимости! — Это он нам сказал. И приветливо улыбнулся Клавдии Семеновне, доярке, оглядев ее платок, повязанный по-деревенски, трикотажную кофту с орденом, ее доброе; немного усталое лицо. — Зовите меня Саша, — сказал он ей и тут же придержал за руку подавальщицу. — Пардон, мадам! Я — рядовой необученный, где можно раздобыть сто грамм веселья?
— Товарищ больной, ведите себя прилично, — сухо ответила подавальщица.
— Вы что, шютки не понимаете? — сказал ей вслед Саша и в недоумении спросил: — А почему я больной?
— Тут все больные, — ответила Клавдия Семенов на. — Кто чем.
— Веселая компашка!
— А вы что сюда приехали, развлекаться? — хмуро спросил пенсионер.
— Точно! Я со своей бригадой дал на-гора полтора годовых. Могу развлекаться? Или вы против? Папаша, я не хочу, чтобы вы были против, — и приветливо улыбнулся, блеснув золотым зубом. — Папаша, когда целый год вкалываешь в шахте...
— Займитесь завтраком, — сказал пенсионер. Он не любил за столом разговоры.
Саша помолчал и в раздумье сказал:
— Я такой компот не кушаю.
— Можно взять кисель, — сказала Клавдия Семеновна.
— Не в киселе дело, мамаша. Просто не тот компот! — ответил Саша и, не поев, ушел.
В это утро тоже был дождь. Он уже лил несколько дней, то сильный — и тогда по широким ступеням каскадом лилась вода, то моросящий. И все было серо, неуютно и грустно.
Мы стояли в вестибюле, дожидаясь своего автобуса на Мацесту, когда появился Саша. Он пришел с улицы в мокром плаще. Видно, уж такая у него была привычка глядеть на людей, вскинув голову, а может, хотел, чтобы видели, какой у него энергичный профиль, а всего скорее это шло у него от того, как он вел себя в шахте, где считались с его мнением и где он знал себе цену. Саша вскинул голову и изучающе оглядел всех, как если бы перед ним был каменноугольный пласт, и остановился взглядом на молоденькой женщине. Ей было лет двадцать. Она приехала с мужем, которому было за пятьдесят. Муж что-то говорил ей, и она весело смеялась.
— Папаша, не скажете, который час? — спросил у него Саша.
— Что это такое еще за «папаша»?
— Пардон! По возрасту вы вполне подходите мне в папаши... Но я не столько к вам, сколько к вам, прекрасная мисс, — и он повернулся спиной к ее мужу, совершенно не зная, что он ее муж, и улыбнулся ей, думая, что молоденькой будет приятнее разговаривать и скалить зубы с ним.