лодая! А ему всего тридцать два, а хуже старика... Да, спасибо, маманя, хорошенькую вы жизнь мне уготовили. Всех под свое крыло собрали, а старшего не пожалели. Всю тяжесть взвалили на старшего...
Шести лет не было, когда погиб отец. А когда на фронт ушел, не было и трех, и не помнил его. Выла, волосы рвала маманя, когда получила похоронную.
«Максим!.. Максим!.. Максим!..» — звала она отца, и, глядя на нее, ревел он, ее сын, еще не сознавая, какая беда пришла к нему. Да, не столько к матери, хоть она и ходила с опухшими глазами, а к нему, его единственному сыну, к тому, что осталось от него на земле.
Долго ходила мать, не подымая лица, будто что искала, и вроде ростом стала меньше, и с лица изменилась, и если кто спрашивал о чем, то никак сразу не могла прийти в себя, не понимала, чего от нее хотят. И если б знал отец, лежа в далекой безвестной могиле, то, наверно, не так бы горька была его участь: такая любовь, такое горе примирили бы с могильной тьмой. Да, мать до того горем была пришиблена, что порой не замечала своего сына. А он не раз обмораживался, простужался, ходил в соплях, но рос и глядел на мир всегда радостно, будто за бугром ждало его веселое солнце. Дни сменялись ночами, ночи светлыми утрами, длинными днями, играми, школьными заботами, катаньем с гор, купаньем, запрудами на ручьях, ворованными яблоками из чужих садов, и не заметил, как рядом с его постелью появилась сестренка.
— Аист принес... аист... — смеялась и плакала мать, отвечая ему, откуда она. — Аист...
И с этого дня появились новые заботы у него, старшего ее братика. Надо было качать зыбку, если она плакала, следить, чтоб не упала с постели, кормить из бутылки молоком, и уроки надо было делать, а за окном играли ребята, звенели их голоса, а он сидел и сумрачно глядел на сестренку, ожидая мать, чтобы успеть поноситься с ребятами.
Прибегала она, бросала свою сумку и скорее к плите, чтобы сварить что-ничто на скорую руку, покормить своих, да еще постирать надо, прибрать, а то черт ногу сломит. Воды принести. Картошку окучить. И все реже она вспоминала теперь того, кто отдал свою жизнь за нее, за своего сына, за родину. Бегала в суете своих будней, занятая своими простыми делами. Дула на руки зимой, засовывая в железный ящик газету, прикрывала голову плащиком от дождя, отворачивалась от пыли, поднятой ветром и встречной машиной и думала о том, что все же сволочь Пашка: ребенка сделал, а нет чтоб помочь, будто не знает, что на помощь от государства не много нашикуешь. А девочка растет, ей и сапожки надо, и платьице, и пальтецо. Ванюха ладно, сама позабочусь, а девочке надо помочь, Павел Аркадьевич. Нет, проходит, не глянет даже в нашу сторону, кобель чертов!
— Здравствуйте, Николай Семенович! Газетку вам и журнал.
— Спасибо.
Он смотрит на нее, полковник в отставке, и хотя глаза у него серьезные, но губы дрожат в улыбке. У него свой дом, свой приусадебный участок. Яблоньки полощут на ветру густой листвой. На яблоньках яблочки.
Он протягивает ей одно, с детский кулачок, и оглядывается на крыльцо, чтоб жена не заметила.
— На!
— Ой, что вы! — отказывается Рая. — Не надо.
— Бери, бери.
Добрый дяденька. Хороший дяденька. Чтоб ты подавился от своей жадности. Как руки не отвалились. Ну да ладно, все забава Танюшке...
А уже осень. Да, коли яблоки, так уже осень, хотя и солнышко еще греет, но небо уже не то, и воздух прозрачный, и росы по утрам, и пар от реки. Да, осень. А там и зима. Ой, не приведи господь, до чего же холодно будет! Дров надо поболе запасти. Одной машины мало. А дорогие, чуть ли не треть месячной зарплаты. Хотя, если угля купить. Уголь хорошо — положишь в печку, и всю ночь тепло. Спи без укутки...
— Перевод получите. Не забывает вас сынок.
— Спасибо, милая... На-ка тебе рублик.
— Ой, что вы!
— Ну-ну, это я от радости...
— Хороший он у вас... Спасибо.
— На здоровье, милая...
Вот и славно, по пути в магазин забежать и купить колбаски да еще ирисок. Пусть полакомятся. На свои-то заработанные ирисок не купишь. Не до них. А тут можно. Хорошая тетенька Екатерина Петровна, хорошая старушка. И сын у нее хороший... И мои ребятки хорошие... Ну, еще два дома и обратно. Скорей бы к своим. Как они там? Ну да все должно быть в порядке, Ванюшка уже большой. Десятый идет. Весной будет десять...
Весной Рая словно распрямилась, увидела высоко в небе летящие косяки гусей, солнце увидала в огромном просторном небе, запах проснувшихся берез вдохнула и вдруг поняла, что жизнь еще не кончена, что все, что было связано с Пашкой — шофером из автоколонны, еще не жизнь, а так, треп, что жизнь-то вся еще впереди. Подумаешь — двадцать семь! А ей столько никто и не дает. Двадцать три от силы. Когда говорит, что двое детей, ахают. Не верят. Кость у нее мелкая. Черты лица тоже мелкие, потому и молодая. В маманю, наверное, той до смерти никто не давал ее года...
— Здравствуйте, Николай Семенович! Газетку и журнал вам.
— Спасибо...
Он смотрит на нее, полковник в отставке, и хотя глаза у него серьезные, но губы дрожат в улыбке. Знает, знает Раечка, что это может обозначать. И сама этому чувству идет навстречу. Потому что весна, потому что жить надо, а не прозябать! Впрочем, она не думает так. Просто каждая клеточка в ее молодом неизрасходованном теле вопит о ласке, о том, чтобы заглядывали мужские глаза в самую глубину ее глаз, чтобы грудь распирало от любовной радости.
— Что ж это ты никогда не зайдешь в дом? — говорит полковник в отставке, и губы у него начинают дрожать еще сильнее, и в глазах промелькивают отблески еще не погасшей до конца молодости.
— А зачем я пойду, если ящик на калитке? — говорит Рая, а сама уже смеется. Хотя и понимает, что надо бы построже быть, посерьезнее, но ничего не может сделать со своими губами, они так и ползут в стороны, обнажая белые, ровные зубы.
— Поглядеть, как живу, — говорит полковник в отставке, не отрывая своего взгляда от ее смеющихся глаз, и чувствует, как ему становится мало воздуха.
— А хозяйка? — лукаво говорит Рая и сама на себя ужасается: так ли надо бы отвечать, это ли говорить! При чем тут хозяйка-то? Уходить надо! Передернуть плечом и уйти, чтобы не понимал плохо о ней.
— А ее нет.
Ах вот почему он приглашает ее в дом! Значит, хозяйки нет, и он теперь осмелел. А зачем ей дом его глядеть? Покупает она его, что ли?
— А где же она? — вместо того, чтобы что другое сказать, спрашивает Рая и слышит, как с неба доносятся трубные голоса больших птиц. В них нетерпеливое томление по самой высшей черте жизни, ради чего живет все живое.
— К сестре вчера уехала. На Урал.
— А вы чего же? — говорит Рая и чувствует, как с каждым словом, как бы по ступеням, спускается все ниже. А сверху еще призывнее трубные звуки. И вдруг над самой головой зашипел скворец, раздувая на шее перья.
— Чего «чего же»?
— Вы чего не уехали?
— А зачем мне уезжать? Идем покажу, как живу...
И он идет, прямой, осадистый, с короткой шеей, и она покорно идет за ним, разглядывая его сильную шею и прочно посаженную на нее круглую голову с розовой проплешиной.
— Вот здесь и живу, — сказал он, показывая светлую, в пять узких окон столовую, из которой видно во все стороны извилистую реку. — А вот здесь мой кабинет. — Когда он говорил слово «кабинет», то голос у него стал хриплым.
В кабинете был стол, кресло, маленький столик, будто игрушечный, и широкий диван с порыжевшей кожей. И полка с газетами и журналами.
— Садись, — сказал полковник и откашлялся, приложив руку к горлу. — Я сейчас.
Он ушел. А Рая села на диван и осмотрелась, зная, что все дальнейшее с этим полковником будет зависеть только от нее, — захочет, и ничего не будет, захочет, и...
Вошел полковник. В одной руке он держал вазочку с конфетами, а в другой — бутылку портвейна.
Рая хотела спросить: «Зачем это?» — но не спросила, сказала совсем другое:
— Хорошо здесь у вас...
— Понравилось? — сказал полковник в отставке и придвинул к ней маленький столик, на который и определил бутылку и вазочку. Затем он принес две рюмки и наполнил каждую до краев.
— Ну-ка, давай, Раечка!
— А мне нельзя, — сказала она. — Я на работе.
— Ты не шофер. ГАИ проверять не будет.
Она засмеялась, выпила терпкое сладкое вино и помахала пальцами у рта, а потом взяла конфетку, аккуратно развернула ее и чуть откусила.
Полковник выпил свою рюмку и закурил.
— На фронте была у меня одна похожая на тебя.
Рая взглянула на него и опустила глаза. Вспомнила Максима, и словно холодом потянуло из погреба. Полковник помолчал, как бы почувствовал этот холод, и, не зная, что сказать, чтобы приблизить к себе молодую женщину, взял ее за руку. Она потянула руку к себе, но полковник сжал крепче. И тогда Рая засмеялась и игриво поглядела на полковника, и он захохотал. После этого все стало просто и легко.
— Жена приедет недели через две, не раньше. Так что заходи, — сказал полковник, провожая Раю до калитки.
— Ладно. Сегодня прийти?
— Сегодня? Нет, сегодня не надо. Лучше завтра.
— Ладно, — послушно сказала она и побежала разносить почту дальше.
Она приходила к нему днем, так было «легальнее», говорил он, и, побыв недолго, уходила. Но с каждым разом все больше привязывалась к полковнику, находила в нем то, чего, пожалуй, и не было, и от этого полковник начинал тревожиться. Он категорически был против романа с какими бы то ни было осложнениями. А Рая, словно забыв о том, что она мать, что ей уже скоро три десятка лет, бежала к полковнику как молоденькая, потерявшая от увлечения голову девчонка, выжидала его за кустом, если в саду находилась жена, — она уже давно вернулась и, слава богу, пока, вроде, не догадывалась об их встречах, — и дожидалась той минуты, когда полковник оставался один.
— Николай Семенович! — негромко звала она.
Николай Семенович вздрагивал. Да, последнее время он каждый раз вздрагивал, как только слышал ее «позывные», и, оглянувшись, боком подходил к ней. Делая вид, что подбирает какие-то щепочки или веточки, наклонялся к земле и оттуда говорил: