И вдруг они оба заметили тишину. Было так тихо, будто они глухие. Не шумели деревья, и не шуршала дранка, и не скреблась в окно сирень. И не было этого непрестанного движения воздуха. Евгений Николаевич отдернул занавеску, и они увидали залитое солнцем Чудское. Оно мерно вздымало большие гладкие волны, и чайки летели с берега вдаль...
Когда они вышли на крыльцо, то услышали пение птиц. С улыбкой переглянулись — и тут увидели хозяйку.
— Доброе утро! — сказал ей Евгений Николаевич,
— Доброе... — ответила хозяйка.
— Какая тишина-то, а?
— Кончилась па́дера. Улеглась.
— Падера? Какая падера? — спросила Надежда Анатольевна, светло глядя на чистое синее небо.
— А это когда бесперечь, как вот теперь, дует ветер. Ныне еще мало, а то и на месяц задует. Кто без привычки — тому плохо, голова болит... Когда падера, надо держать себя... Еще ладно, дождей не было…
1971
Упущенные возможности
Еще зимой, в начале февраля, когда на улице медленно настаивались тусклые морозы и рассвет приходил так поздно, меня неожиданно коснулось что-то удивительное, светлое, будто кто улыбнулся из далекого детства, и я тут же вспомнил тихую просторную деревню, в которой жил прошлым летом, за нею луга и кусты, задумчиво стоящих лошадей, и высокое синее небо с белым неподвижным облаком, и громаду прохладной воды Чудского озера, и спокойную тишину. И с того дня с нетерпением стал ждать наступления весны, а за ней лета, чтобы еще раз побывать в тех местах.
И чем больше ждал, тем острее видел, сколько я упустил в то лето, мимо чего прошел, а то и просто не узнал, откладывая «на потом», а потом что-то заслонило, помешало прийти, и вот теперь то одно, то другое вспомнилось и стало сожалением, и этих сожалений набралась целая куча, и непонятно было, чем же таким главным я занимался в прошедшее лето, если столько упущено и не замечено.
За все лето я ни разу не был в лесу. А лес там огромный, километров на сто в глубину, в него даже местные не решаются забираться — все больше топчутся вблизи дороги. Не пришел я в лес потому, что выпало сухое лето и не было грибов. Но разве в лес надо ходить только за грибами? Это уже потом, когда хорошо узнаешь, можно и не любопытствовать. А если впервые?
Если лес совершенно незнакомый, как неоткрытая страна, так неужели же нет никакого желания побывать в нем, посмотреть, как растет, чем живет? В городе идешь и то задираешь голову на дома, и далеко не на самые лучшие, так как же не взглянуть на живое дерево, которое вот уже лет тридцать без тебя тянется к солнцу! А есть деревья и постарше, которым за сотню, которые росли, когда еще и тебя не было на земле. А есть и молодняк... Как же не поглядеть на такое? А птицы! Их пересвисты, теньканье, гурлыканье, щебет...
И странно, я там не был. Я, любящий глухие места. Такие, чтоб ни человека, чтоб, куда ни посмотришь, дико — ни топор не прошелся, ни выстрел не прогремел. Чтоб такое ощущение, что вот так и тысячу лет назад здесь было и что я первый сунул сюда свой нос. И всегда ждешь от такой глухомани чего-то необыкновенного, такого, о чем люди и представления не имеют, какую-то, может быть, избушку на курьих ножках...
Однажды на такую избушку я наткнулся в тайге. Правда, стояла она не на курьих ножках, а на столбах — это чтобы мелкое зверье не забиралось. Никакого крыльца или ступенек к двери не было, и, чтобы попасть, надо было перенести к ней от громадной лиственницы приставную лесенку. И я перенес, и только тут подумал, как это все необыкновенно: и избушка с малым прорезом в стене, затянутым пузырем, наверно сохатиным, а может оленьим, и эта убранная от зимовки лесенка, чтобы не забрался зверь, пока хозяин в отсутствии, и тишина такая, что слышно, как-в стороне тенькает какая-то пичуга, и все это — как в сказке — в самом дремучем месте.
К этому месту я пробирался настойчиво и упрямо — будто знал, что меня ожидает нечто необыкновенное, — перелезал через буреломы, вваливался в болота, переходил по валежинам протоки — и, конечно, все же никак не ожидал найти такую избенку. И когда нашел, то первое, что испытал, было нечто похожее на оторопь, и я попятился. Откуда она, эта избенка, в такой глуши? Кто в ней? Охотник? Или просто житель? Перед ней была площадка, ровная, вытоптанная. Значит, не только зимой, но и летом живет. Кто же может тут жить? Я окликнул, хотя понимал — если лестница приставлена к дереву, навряд ли кто есть в избе, но все же позвал. Странно прозвучал мой голос в нежилой тишине, он как бы повис в неподвижном воздухе. Я постоял, подождал, ничего не дождался и, робея, полез по лесенке.
Нет, это не была зимовка охотника. Мне и в них приходилось бывать. За изыскательскую жизнь где только не побываешь! Тут же было совсем иное. Кроме грубого стола с двумя чурбаками для сидения, топчана, сооруженного из козел, настила из жердей, печки из дикаря, схваченного глиной, был еще берестяной короб. Пожалуй, никто лучше этого короба не мог бы объяснить, кто здесь живет. Не сразу, но все же я поднял крышку и увидел аккуратно сложенное тряпье. И тут же опустил крышку, боясь, чтобы не приняли меня за вора. И вышел наружу.
Какой молчаливой была вокруг тайга. Было такое ощущение, будто она сумрачно наблюдает за мной — что, мол, я стану делать дальше. Напротив двери стояла темная старая ель. Ее нижние седые от моха ветви были широко раскинуты, словно она загораживала мне обратный ход.
Когда попадаешь в такое глухое место, то кажется, кто-то находится за спиной. И тогда невольно оборачиваешься и нервно оглядываешь то, что позади.
Позади была пустая избенка с грубым столом, чурбаками, топчаном и берестяным коробом.
Я вернулся, снова открыл его и взял в руки женское платье. Оно было прямое, как мешок, с нашитыми на грудь квадратами из разноцветных кусочков дешевых тканей — праздничное платье эвенкийки тех лет. Под ним лежали еще два платья, и черная сатиновая косоворотка, и рядом с нею... белый галстук... Галстук! Шелковый белый галстук! Черт те что!
До сих пор не понимаю, почему я убрался оттуда подобру-поздорову. По всем правилам нынешнего детектива я должен был бы получить по затылку оглушающий удар.
С тех пор прошло более тридцати лет, но та избушка на курьих ножках так и стоит в моей памяти. Наверно, теперь ее и нет, как нет и ее хозяев, о которых я ничего не знаю. Но разве это хоть на малую долю уменьшает тот интерес, который она у меня вызвала? И разве хоть на какое-то короткое время я не почувствовал себя в ином мире, и таинственном и, может, даже опасном? И что было бы, если бы я тот выходной провел в отряде, играя в преферанс с друзьями-путейцами, — может, проиграл бы, может, выиграл денежную мелочь, но тут-то был наверняка выигрыш, и еще какой! И только потому, что я решил ради познания идти по компасу на север в течение трех часов, что и сделал. И избушка мне была как вознаграждение за пытливость.
Я собирался еще раз туда прийти — узнать, что же за люди там живут, да и есть ли они, но сразу не собрался, а потом что-то помешало, а потом отряд переехал на другой участок, и так я и не узнал, кто там живет, почему там белый галстук, чей он, почему рядом с платьями эвенкийки? Не узнал, потому что не пришел. И теперь уже, конечно, никогда не узнаю.
Так вот и в лесу я не побывал в то лето, что-то помешало, отвлекло, а всего-то он от меня находился в трех километрах. Дикий, глухой лес. Конечно, с непривычки робковато, где-то треснет — и вздрагиваешь, кто-то ухнет — и оглядываешься, и побаиваешься, как бы не заблудиться, как бы не выйти на топтыгина. Но зато как закаляется сердце и как крепнут нервы — и каким незначительным становится то, что порой в обыденной жизни кажется таким важным. И начинаешь многое понимать совсем по-иному. Город обязывает к определенному образу жизни, требует больших расходов. А тут? В чем одет, то и ладно. И чем проще, тем лучше. И решаю для себя, как только придет пора, сразу же поеду в ту деревню на берегу Чудского озера и в первый же день отправлюсь в лес, буду долго бродить среди деревьев, трогая их рукой, оглядывая высокие вершины, вдыхать в себя смолистые и лиственные запахи — нагощусь досыта, так, чтобы зимой не тосковать и не сожалеть об упущенном.
Это только неискушенному кажется, что лес везде одинаков. Он разный. И не только потому, что в одном больше сосен, а в другом берез, или осин, или елей. Нет, каждый лес сам по себе, и нет ни одного похожего на другой, как нет похожих озер, морей и океанов. Каждый — своя страна...
Чудское озеро — это море. По крайней мере глаза не хватает, чтобы увидеть другой берег, он всегда теряется в сизой дымке, и поэтому вода кажется бескрайней, такой же, как в море.
Наш дом стоял шагах в ста от воды, отделенный песчаным бугром, на котором росла жесткая трава с большими надутыми колосьями, похожими на зеленую саранчу. За бугром расстилалось плоское пустое побережье, по которому ходили вороны и чибисы. По этому ровному побережью с выплеснутыми на его край водорослями можно было идти долго, не уставая и не встречая человека. Идти между дюнами и водой.
У Чудского озера рельеф дна как у моря. У берега мелководье. И надо долго брести по воде, прежде чем тебе будет по пояс. Еще издали видно, как несутся, взблескивая на ветру и солнце, крутые волны, как с глухим шумом они подбегают к берегу, подскакивая, сталкиваются с отраженной волной и, затихая, подползают, гаснут у песчаных намывов. Эти намывы нечто вроде рифов, за которыми вдоль всего берега тянется полоса тихой воды, куда уже не достигают волны. И вода в этой полосе теплая, прогретая, в которую если уж залезешь, то не хочется выбираться.
В сильную волну, когда ветер жмет к берегу, когда никакие усилия не помогут вести лодку бортом к волне — захлестнет, опрокинет ее, — нет благодатнее этой тихой береговой полосы. Рядом, в каких-то десяти метрах, беснуется волнобой, а тут лодка плавно скользит на полуметровой глубине, и видно, как, встревоженный веслом, выскакивает из своего убежища окуневый малёк, как порскает веретенообразный щуренок и как, не подпуская к себе, медлительно, как бы лениво, подымается с песчаного намыва баклан, и летит, и садится на отмель позади лодки, чтобы она не мешала ему дремотно пережидать непогоду.