Деревянные пятачки — страница 51 из 136

Случалось, я уходил вправо от своего жилья и шел к камням. Шагал побережьем из чистого мелкого песка, напоминавшим побережье у Анапы. На урезе, среди тины и разного хлама, выброшенного волнами, попадались пенопластовые поплавки, оторванные бурей от рыбацких сетей, мертвые окуни величиною с локоть и множество ершей, уже высохших на солнце. Пахло морским рыбным духом и теплой водой. Идти было легко и интересно. И незаметно проходил путь до каменного мыса.

Громадные камни, они и на суше и в воде, скользкие от тинистых водорослей, плоские, широкие, с трещинами от воды и солнца. Откуда они? Почему только в одном этом месте собралось их такое множество? Не знаю. Мог бы спросить у старика, живущего на этом мысу, но почему-то не спросил. Камни только на мысу, за ним опять тянется песчаное побережье, и на всем его протяжении не найдешь ни одного камня. Так почему же тут, в одном только этом месте, столько камней? Откуда они?

Как в лесу всегда есть самое высокое дерево, так и среди камней есть самый большой камень. Есть он и на мысу. Зовут его Селезень. Он и верно с берега похож на селезня, ибо вся его грудь ярко-зеленая — от тины, и когда откатывает волна, то эту гладкую зелень особенно хорошо видно.

В бурную погоду на Селезне совершают шабаш ярые волны. Они сталкиваются, взлетают ввысь, кипят в пенном бою, и тогда камня не видно. В тихую погоду на его спине можно лежать и загорать. Можно походить, разминая затекшие от долгого сидения ноги. Можно и нырнуть с него: глубина там подходящая — четыре метра. Поэтому у Селезня часто обретается рыба. Идет сюда, в затишек, мелочь. А где мелочь, там и крупная.

Однажды я видел, как двое парней таскали у Селезня отливающих золотом язей. На другой день я встал чуть свет, чтобы первым пристать к Селезню. С юга тянул теплый упругий ветер, и я быстро на веслах прошел туда и встал у громадного камня. Волна захлестывала его, и лодку все время норовило выбросить ему на горб, и не сразу удалось установить ее так, чтобы можно было забрасывать удочку в яму и чтобы лодка не стучала бортом о камень.

Нет, такого клева никогда еще не выпадало на мою рыбацкую долю. Он начался с первой минуты, как только наживка дошла до дна. Поплавок тут же нырнул, и удилище согнулось, и на жилке заходила большая рыба. Я сунул под нее подсачек, и в него ввалился горбатый килограммовый окунь. И через минуту такой же язь. И после них, непрерывно один за другим, хорошие подлещики.

Вначале я опускал каждую рыбину в металлический садок, но это занятие отнимало слишком много времени для такого клева, и я стал просто бросать рыбу на дно лодки. И скоро дно покрылось прыгающими белыми рыбами. Видно, у Селезня собралась от непогоды большая стая, потому что не пропадало ни одной секунды на ожидание поклевки. Лишь поплавок вставал, как тут же либо тонул, либо ложился, и на крючке тяжело качалась рыбина.

А ветер между тем становился все тверже, и все шумнее плескалась на Селезне волна, и уже все небо было затянуто серой мглой, и по всей равнине Чудского озера неслись белые гребни. И это с каждой минутой нарастающее мрачное буйство ветра и с каждой минутой все более усиливающийся клев, какой даже и в мечтах не бывает, — все это вместе стало как-то неприятно на меня действовать.

Какая-то каверза почудилась мне в такой необыкновенной щедрости природы. Было что-то похожее на заманивание. На! На! На! И в то же время ветер все сильнее, и уже лодку неотвратимо тянет на Селезень. И словно для пущей затравки попался язь еще больше первого, и, как нарочно, вслед за ним здоровенный окунь, и опять крупные подлещики. А небо все сумрачнее, и какие-то сизые нити потянулись по нему, и заклубились тучи. И хоть бы единая душа на всем диком пустынном просторе, хоть бы еще одна лодка! И на берегу никого.

И мне стало не по себе. Я начал торопливо подымать якорь, но — как всегда в таких случаях — он должен был непременно зацепиться за камень, и он зацепился, и не было силы отодрать его ото дна. И лодка встала бортом к волне, и ее потянуло на Селезень. И оставалось только одно — полоснуть ножом веревку. И сразу лодку развернуло и понесло вдоль берега. И до бури я еле-еле успел пристать к отмели, как тут же грохнули небеса, заполоскали молнии и хлынул такой ливень, что я в минуту весь вымок. И рвал ветер, сбивая меня с ног. И это я понимал так, что он злится, что не успел прижать меня у Селезня.

В дальнейшем Селезень отнял у меня не одно чудесное утро, когда по всем признакам должен быть отличный клев, но у камня было мертво. Казалось бы, чего сидеть, если не клюет? Но ведь был тот бешеный клев в день южного ветра, и почему бы ему не повториться теперь, если задувает такой же?

Я сидел у Селезня, боясь упустить хорошую возможность, а в это время здорово брало на яме. Об этом я узнал от старика соседа и понял, сколько мною упущено новых возможностей.

И в лугах я в то лето не бродил, не лежал в траве и не глядел, как медленно плывут по небу облака. И ни разу не побывал на острове, что влево от моего дома. И не сходил на речку, затерявшуюся в полях. И не постоял на берегу бухты, не полюбовался лебединым семейством — а про него говорили. И почти совсем не познакомился с людьми. А им ли не знать свой край. И такое ошущение, что я жил там как бы вслепую.


1970


Похороны в деревне Кузёлово


— Откройте его! — кричала мать Василия Зеленова. — Откройте! — кричала она, простирая руки над тусклым цинком закрытого гроба.

С Чудского озера дул ветер, и глухо шумели столетние липы, и неподвижно стоял среди деревенских у края могилы генерал, и с ним двое в штатском, строгих, молодых, таких же по возрасту, как и погибший Василий Зеленов.

Он ушел в армию девятнадцати лет, и вот теперь, через восемь, его привезли в цинковом гробу.

— Откройте его! — кричала мать.

Так она кричала дома, когда привезли гроб в военной машине, весь в металлических венках, на которых было написано: «славному», «мужественному», «верному», «смелому». Так кричала в пути, пока шли полем до кладбища. Ей, наверно, стало бы легче, если бы она увидела лицо своего сына, но гроб был запаян, и она даже не могла проститься со своим младшим.

И, слыша ее крики, надрывный плач, кашлял и сморкался Морков, маленький, заросший седой куделей старик с трехпалой культей, жалевший и Евдокию, мать Василия, и самого Василия, веселого парня, теперь уложенного в гроб, и никак не мог понять, чего такого совершил Василий, если приехал его хоронить сам генерал, да еще с ним двое, хотя и в штатском, но, чувствуется, военных ребят, наверно дружков Василия, да еще целый взвод и духовой оркестр.

И эта мысль, чего такого совершил Василий, не давала покоя старому Моркову, и, как только он завидел у дома Евдокии стоявшего во всей форме генерала, сразу же пошел к дому и, чтобы расположить его к себе, чтобы генерал проникся к нему доверием, четко откозырял, приложив к виску трехпалую культю, похожую на рачью клешню.

— Фронтовик? — сразу определил генерал.

— Так точно! — сиплым от табачища голосом ответил Морков. — Тремя войнами битый-недобитый!

Он за словом в карман не лез. И хотя стоял перед генералом, и генерал был сед, даже брови седые, но все же намного был старше его — и поэтому не робел.

— Где же это? — спросил генерал, кивнув на культю.

— Под Кишиневом. В сорок четвертом, когда до чертовой матери захватили в плен фрицев! — бойко ответил Морков.

Генерал еле приметно улыбнулся, видимо вспомнив немало таких солдат, лихих на слово и лихих в бою. Но тут же и посуровел — из дому донесся плач. И Морков, перехватив выражение на лице генерала, тоже посуровел и убрал за спину культю, с неловкостью почувствовав несоответствие между его давним ранением и смертью Василия Зеленова. Но чтобы не утратить наметившегося расположения генерала к себе, торопливо достал пачку сигарет «Шипка» и предложил закурить.

— Не курю, — сказал генерал.

Тогда и Морков не стал курить и, опасаясь, что генерала могут позвать или он сам уйдет, спросил:

— Интересуюсь, товарищ генерал, чем же таким отличился наш земляк Василий Зеленов, что вот даже вы приехали на его похороны? — И, пытливо прищурившись, склонил голову набок.

— Он погиб при выполнении специального задания, — ровным голосом ответил генерал.

Но такой ответ ничего не дал Моркову. Он поскреб культей обросшую серым волосом щеку и доверительно спросил:

— Может, чего на китайской границе?

— Нет, — четко отрубил генерал, и это было сказано так, что Морков понял — дальше допытываться не следует.

— Понятно, — сказал он, хотя ничего не понял, и полез за сигаретами, но вспомнил, что генерал не курит, и затолкал с досады пачку глубже в карман, и тут неожиданно для себя сказал: — Василий тоже не курил... В прошлом годе, летом, приезжал на побывку. Привез мне в подарок электрический фонарик с аккумулятором. Мне такой к тому нужен, что с батарейками туго, а я рыбалю. На росовика. А росовика только ночью достать можно, когда он из норы вылезая...

Наговорив столь много и чувствуя, что к своей цели не приблизился, Морков умолк, ожидая — может, что скажет или спросит генерал, но из дома донесся плач, и генерал ушел. А Морков остался на крыльце.

«Интересно все-таки, чего же такого совершил Василий, — недоуменно думал Морков, — это ведь не шутка — с такими почестями хоронят. Такого никогда в Кузелеве не случалось... Может, космонавтом был?» И попытался вспомнить свою встречу с Василием, когда тот приезжал в последний раз на побывку. Помнится, это было к вечеру. Морков тащил в мешке свежую траву для коровы, а Василий колол матери дрова.

— Отдохни, Кузьма Петрович, — приветливо сказал он Моркову.

— А что, можно и отдохнуть, — согласился Морков и, сбросив на землю мешок, уселся на него. — Отдыхать — не хлеб занимать. Говорить — не рыбу ловить.

— С тобой не уснешь, — засмеялся Василий, присаживаясь на чурбан.