Деревянные пятачки — страница 52 из 136

— Я что, отец твой был мастак. Как скажет, ровно печать приклея. Давай-ка курить.

— Не курю.

— А курил ведь!

— Бросил.

— Так чего тогда сажал меня? Без курева какой же отдых, — он потянулся набок, достал из штанины кисет и стал скручивать цигарку. — Где работаешь-то?

— В армии.

— Это как же в армии? А сам без формы, без погонов?

— А такая беспогонная служба.

— По хозяйству, что ли? Как это по-военному-то... по интендантству?

— Точно, — усмехнулся Василий.

— Так я и понял. Оттуда и фонарик?

— Точно; тебе его до ста лет хватит. Сунь в розетку, и снова зарядится.

— Спасибо тебе, уважил... Был ли в море-то?

— Нет еще.

— Чего ж так! Можа, сходим ночью на росовика, а завтрева бы и на рыбалку?

— Можно.

— Ну так и пойдем!

Сходили на Раскопельские камни. И что бы старому тогда допытаться, на какой же все-таки работе находится Василий! Совсем тогда это было ни к чему. А теперь стой и гадай...

Могила была вырыта неподалеку от разрушенной в войну церкви. Ее взорвали, уходя, немцы. Нет, она не взлетела, а тут же рухнула, словно ей подрубили ноги, образовав крутой бугор. Теперь он весь порос мелким березняком, липой, кленами. И если кому нужно для посадки, то приходят по весне или осенью и легко выдирают молодняк с корнем, потому что кирпич еще не слежался. Чтобы ему слежаться, надо, может, полвека, тогда он превратится в землю. Да и то навряд ли...

— Откройте его! — стонала мать. Последнего, самого младшего ее хоронят. Двое старших мальцами были разорваны гранатой — уже после войны, играли, глупые. По десятому и восьмому годику. Привезли на телеге в крови, в клочьях. По ним так не убивалась, по мужу так не страдала, когда получила похоронную... — Откройте его!

Генерал смотрел на нее и вспоминал свою мать, повешенную гестаповцами за то, что он, ее сын, — советский офицер. Смотрел и с болью думал о том, какой тяжкий груз взвален историей на плечи русского народа, хотя и понимал, что только истинно великий народ может вынести такой груз, только ему такое под силу. Но какова цена, чтобы быть великим!

Возле могилы толпились старухи с тихо тлеющей печалью в глазах. Стояли старики, бившие врага на трех войнах и не приобретшие завоеванной гордости. Стояли опаленные солнцем и ветром колхозницы, стояли их мужья — бывшие фронтовики, партизаны. С любопытством и тревогой тянули шеи ребятишки, глядя на генерала, на двоих молодых в штатском, стоявших с ним рядом. Глядели на взвод солдат, на медные трубы духового оркестра.

От сильного ветра качались деревья, качались черные гнезда на их вершинах, и встревоженно, то взмывая в небо, то опускаясь на гнезда, кричали грачи. И шли по небу сырые рваные тучи. Они проносились над кладбищем, над полями, клубились, и не было им конца. И глухо шумел тысячелетний прибой на Чудском.

Когда уже сказаны были все нужные слова, и могила была засыпана, и поставлена утонувшая в венках пирамидка со звездочкой, и когда в последний раз заиграл духовой оркестр и был произведен салют, — о, как всполохнуто взлетели птицы! — то мать — ее поддерживал генерал — вырвалась из его рук, упала на колени, обхватила пирамидку, припала к ней лицом, и не было сил ее оторвать, и не было силы глядеть на нее. И старый Морков заплакал, понимая, что Василий совершил подвиг. А генерал отвернулся, встал лицом к ветру. Штатские, их было двое, молодых парней, сурово глядели в небо.


1970


Рассказ при жене


Мне не очень-то нравится его исповедь о своей юношеской любви. Зачем он рассказывает мне, что с ним было лет двадцать с лишним назад и что мне совершенно неинтересно? Рассказывает то с сожалением, то с горечью, то с радостью, будто это было вчера, — зачем это мне? Все мы любили в юности. Ну и что? Что из того, что многие из нас не нашли настоящей любви? Этому было много причин. Ведь никто-никто во всем человечестве не позаботился ни о ком из нас, чтобы мы полюбили так, полюбили таких, как об этом писали поэты. Никто! Каждый из нас шел словно слепой, на ощупь. У нас не было выбора. И та, которая доставалась, была той, единственной, — так нам всем почти, всем, занятым войнами, напряженным трудом, так нам всем казалось. И, слава богу, мы принимали ее как должное и не думали о каком-то ином любовном счастье. И незачем теперь, когда у нас даже в бровях седина, все это ворошить.

Я у него в гостях. Деревня, в которой я провожу на этот раз лето, — Пятиречье. Пять речек вливаются в Ладогу — отсюда и название.

Может, потому, что наши жены заняты своими разговорами, он откровенничает со мной. Рассказывает о своей любви, о любви двадцатилетней давности. Рассказывает то с сожалением, то с горечью, то с радостью, будто у него и не было ничего другого, более значительного, в жизни, чем эта давняя любовь.

Выпито не так уж много, всего по две стопки, но, видно, они как-то растревожили его, и вот он ударился в воспоминания. Он настолько занят своим, что даже не глядит на меня. И у меня такое ощущение, что он в прошлом, как в яме, и вот оттуда выкарабкивается, а стены осыпаются. Поначалу даже было занятно слушать такой рассказ от человека, у которого давно — в последнем вагоне — осталась юность. Но чем дальше он рассказывает, тем больше мне становится не по себе. Почему? Этого я пока не могу понять. Но мне не по себе.

Наши жены толкуют свое, и я рад этому и был бы еще более доволен, если бы он говорил потише, но он, как нарочно, все больше распаляется, забывая или не зная, что есть вещи, о которых не принято говорить в присутствии жен.

— Она стала мне близкой, потому что никого тогда со мной рядом не было... Ты был на Курской дуге?

— Нет. Не был.

— А где был?

— На оборонных работах.

— А-а... Этого я не знаю. Слышал, но не знаю. В тылу, что ли?

— Не всегда, был и под Сталинградом.

— В бою?

Он не спрашивает, а будто швыряет в лицо камнями.

— Я же сказал, на оборонных.

— Пускай... А о Курской дуге слыхал?

— Ну как же...

— Вот там она была... Мы пришли за неделю. Черт его знает, может, пацаном еще был, по девятнадцатому году... А ты знаешь, какие у нее были глаза? Голубущие!..

Слушать его трудно, он мечется. То справа, то слева захлестывает своим сумбуром, и я уже не рад, что пришел к нему.

— ...Нет, огурцы у нас плохо выходят, — доносится до меня голос его жены, — так что уж лучше и не пробовать.

— Ну, а если в парниках? — Это голос моей жены.

— Попробуйте...

В окно веет влажное дыхание Ладоги. Ее отсюда не видно, она за два километра от нас, — ее отделяют сосновые боры, перелески, и, казалось бы, густые настои лесов должны перекрыть ее дыхание, но оно доносится...

— Да! — словно очнулся сосед и посмотрел на меня яростно. — Думаешь, тронул я ее? Не-ет... Только целовал. Целовал, и все! Все! Слышишь?

Я сказал, что слышу.

— Грибов у нас много, — спокойно сказала его жена. — Даже из Ленинграда наезжают. Палатки поставят, и сушат, и солят, и маринуют. Но все равно и нам хватает.

— А далеко? — спрашивает моя жена.

— Не очень. Я покажу вам места...

— Все главное дело в том, что я игрался с нею. То поцелую ее, а то вроде рассержусь! Дурак! А она в слезы... Она моложе меня была. — Он не глядел на меня, а как бы снова выбирался из ямы воспоминаний. — Она липла ко мне, и оттого я еще больше о себе думал... Ах, какая была... — И, неожиданно свирепея, спросил: — Доходит, нет?

Я сказал, что доходит.

— Ты был на Курской дуге?

— Не был.

— Ну, слыхал хоть?

— А как же...

— Сволочи!.. Это я не вам. Вообще... Все забыли... Катя звали ее. А я ее звал — Катушка. Так просто, по дурости. Подойду и спрашиваю: «Как правильно тебя, Катушка или Катюшка?» Вот дурак-то... А она говорит: «Катюшка». Понял?

Пьяный он, что ли? Но мы с ним и выпили-то всего по две стопки, а он пьян. Так быстро пьянеют только алкоголики. Алкоголик, что ли? И я уже досадую, что пришел к нему в гости. Но откуда ж я мог знать, что он станет таким, — когда приглашал, был добродушным, спокойным.

— Если вам нужно брусники от гипертонии, то я знаю одно местечко, провожу вас, — говорит жена соседа, — это недалеко, к Ладоге... У меня тоже давление, только брусника мне не помогает.

— Никто ничего не знает, — говорит моя жена, — кто советует черноплодку, кто черную смородину, говорят, японский браслет, магнитный, помогает... Только его достать трудно...

— Нет, никому, кто не был, не понять, что такое Курская дуга! — наваливаясь на стол, глядя злыми, непримиримыми глазами кричит хозяин. — Там ад был! Ясно?

— Ясно.

— Ни черта тебе не ясно! — Он уронил голову на руки, и я увидел на его затылке прикрытую с краев волосами металлическую пластинку. — Ее убили, понимаешь, убили, когда она тащила меня... — не подымая головы, глухо сказал он. — Катушка!.. Это я ей крикнул, когда она перестала меня тянуть. У меня обои ноги были перехвачены осколком... Я командиром башни был, Ясно?

— Ясно.

— Ни черта тебе не ясно... Гады. В тылу околачивались... Это... Это я не вам... Извините...

— А если нужно будет молодой картошки, то я подкопаю. У нас десять соток, — говорит жена хозяина.

— Да, если можно...

— Господи, картошки-то, да хоть завтра...

Из окна видна песчаная дорога. Домик напротив. По голубому небу плывет белое облачко. На дороге куры. Петух расшвыривает пыль. Кошка прошла. Домой, домой надо!

— Ну что ж, хозяева, спасибо за угощение, — благодарю я.

— Нет, ты постой, — не мигая, глядит на меня сосед, — сядь! Я тебе не сказал главного...

— Витя, не надо, — попросила его жена.

— Надо! Чтоб знал он! Я еще не сказал самого главного... Как я ее тащил. Ноги-то у меня перебитые, на руках подтяну себя, а потом ее... Катушка!.. А она убитая. А? — И он закрыл руками лицо.

Стало тихо. Может, еще потому, что замолчали жены.