— И не собираюсь учиться... И вообще у вас ничему не собираюсь учиться!
— Костя, уйми своего приятеля, — сказал мне начальник.
— Не хочет, — ответил я.
— Да, и не заставите!.. Вас все боятся потому, что вы начальник партии, потому что от вас зависят. И даже не осуждают за то, как вы себя гнусно ведете!
— Пойдем еще погуляем, — сказал Володя Нонке и подмигнул мне, чтобы я угомонил Леньку.
Они ушли.
— Даешь, — сказал я Леньке. — Ты зря подался в изыскатели, тебе бы надо в прокуроры. Обличал бы...
— Еще раз говорю: ты циник и не лезь ко мне! — крикнул Ленька и замахнулся.
Мне, конечно, тоже надо было бы уйти, но я как-то не сообразил, да и надоел он мне порядочно, и я легонько дал ему крюка. Черт его знал, что он так слабо стоял на ногах, и что полетит и ударится башкой об угол топчана, и станет орать, и никакими словами и убеждениями его будет не унять, и придется связывать, чтобы он не натворил всяких глупостей. И еще пришлось заткнуть ему рот, потому. что он осточертел своим криком.
— Ну и правильно! — сказал, вернувшись, Володя. — Может, и успокоится.
Мне надоела вся эта волынка, я взял ружье и пошел в лес.
Думаешь, коли тайга, так на каждом шагу непуганая дичь и всякое зверье. А на самом деле — пусто. Шлепаешь, шлепаешь, зыришь по веткам, по верхушкам деревьев, и ни черта нет. И на земле ни черта нет. Выпал снег — тут каждый следочек должен сам в глаза бросаться, а следочков никаких нет. Целенькая белоснежная пелена. Тихо. Так тихо, что слышно, как звенит в ушах кровь. Но все же у ручья, в густых тальниках, удалось прихватить пару рябчиков. Да еще зайца вспугнуть. И все. Больше ни одной пичужки не видал, кроме кукш. Эти вороватые птицы всегда перед глазами. Распластают крылья и бесшумно планируют от дерева к дереву.
Часа три, если не больше, я пробыл в лесу. Неинтересна тайга в этих местах. Вот Уссурийская, говорят, богата всякой живностью. Об этом писал даже Пржевальский. А здесь какая-то чахлая. Из-за вечной мерзлоты, что ли? Другой раз выйдешь на болото, и хоть какая бы птица села на него или взлетела. Мертво. Только стоят наклонно, будто на них кто разом подул или надавил большой ладонью, хилые сосенки — впрорежку друг от друга. И все. И так на пять-шесть километров. И в лесу не лучше. Завал на завале. Дебри. Деревья рождаются, живут, умирают и гниют. И поэтому лес грязный, всякими лишайниками зараженный, опутанный серым мхом. Наверно, из-за этого и зверье не любит тут жить. И птицы мало. Правда, осенью утка попадала, и я частенько прихватывал на обед несколько штук, возвращаясь с трассы. Но теперь уже ноябрь, и все они давно улетели и, наверно, купаются и чистятся в теплых краях... Да, невеселая в этих местах тайга...
Рябчиков я отдал Афоньке, потому что на всех итээровцев не хватит, а начальству преподносить не, полагается, самому же есть — в горло не полезет. А Афонька что? Афонька рад, спасибо сказал, и ладно, ешь на здоровье. А если захочешь помахать кулаками, только скажи, научу, как надо. Главное, Афоня, стоечку держи, и руки при себе, чтобы закрыться! И следи за противником: чуть где открылся он, тут и врезай! А махать руками не надо, не мельница!..
Что за черт, я думал, Ленька протрезвел, пока лежал связанный. Оказывается, опять орет. Опять наскакивает на Володю, хотя того и нет, а перед ним стоит Калмыков и угрюмо разглядывает Леньку, будто впервые его видит.
— Кто развязал его? — спросил я завхоза.
Оказывается, развязал его Калмыков. Проснулся, увидел, что Ленька лежит связанный, и разошелся.
— Вы что? — закричал он, глядя на всех своими буркалами. — Связывать человека! Лишать свободы!.. И это в такой день! Освободить!
Его стали уговаривать, чтобы он оставил Леньку в покое, но он и слушать не хотел.
— Освободить! — И ножом перерезал веревки. И что уж совсем плохо — дал Леньке еще выпить.
— Леня, — сказал я, — ты успокойся. Чего ты уж так...
Он как-то ошарашенно вглянул на меня, распаренный от спирта, потный, и продолжал свое, обращаясь к Калмыкову:
— И это все происходит на глазах у сотрудников. И никто не осмеливается ему сказать. Боятся!
— Я тебя понял. Ты правдолюб! — сказал Калмыков и качнулся. — Ты прав. Но начальство не трогай. Оно живет само по себе, а ты живи сам по себе...
Ленька сморщился, заметался взглядом по нашим лицам, по зимовке и, обхватив голову руками, выскочил наружу.
— Господи, наконец-то, — с облегчением сказала тетя Поля, — даже голова разболелась...
— У меня тоже, — хохотнул Калмыков, — значит, надо приложиться. — И налил в кружку из фляжки.
— И зачем Владимир Николаевич дал ему спирт... Никакого порядка нет. Весь праздник портит, — заныл завхоз.
Я не люблю таких людей. Или действуй, или молчи, а чего зря хныкать.
— Дайте-ка сюда фляжку, — сказал я Калмыкову.
— О, молодца! — Он протянул фляжку. — Давай, с наступающим!
Я сунул фляжку в карман.
— Ты чего? Эй! Давай обратно!
— За столом, а то без вашей бороды у нас праздник будет голый, — сказал я.
— О, черт! — хохотнул он. —Ты за меня не бойся. Начальство пьяным не бывает. Оно умеет пить.
Но я не стал его слушать, незаметно передал фляжку завхозу и вышел из барака.
Времени было уже часа четыре. Шел снег. Темнело. Рабочие сидели у костров, болтали, смеялись. Среди них был Ленька. Но он не принимал участия в их веселье. Я было хотел подойти к нему, но подумал, что он опять заведется, и пошел к реке, к завалу из бревен.
Я люблю воду. Вот говорят, можно часами на нее смотреть, и это верно. Она в беспрестанном движении: то лизнет берег, то чуть подымется или опустится, сделает какой-то завиток, растечется, а то вдруг погонит маленькую волну, и все куда-то торопится, спешит, и, сколько ни льется, хватает ее.
Я сидел на коряге, привалясь спиной к толстенному бревну, глядел на реку, на то, как незаметно, но все плотнее ложится вечер и как все больше темнеет вода, еще четче врезаясь в белые берега.
— Он хулиган какой-то! — донесся до меня Нонкин голос.
— Не обращай внимания. Перебрал парень. Трезвый бы не осмелился, — успокоил ее Володя.
— Но какое он имеет право судить нас?
— Нравишься ты ему, вот и все его право.
— Я ему не давала повода!
— Мне тоже не давала, но понравилась же!
Они словно нарочно остановились по ту сторону завала, чтобы я слышал их разговорчики.
— Как ты можешь себя сравнивать с ним?
— Действительно, я старый, он молодой.
«Вот черт, — подумал я, — Володя к тому же еще и кокетка».
— Не смей так говорить! Ты всех лучше!
Мне стало противно слушать эту болтовню, я встал и нарочно прошел мимо них. У Володи хватило ума не остановить меня. Я бы ему выдал за Леньку. Что это, в самом деле, за распущенность! Потому что начальство? Черта с два разрешил бы этот же самый Володя, если бы на глазах у всех стал путаться с какой-нибудь бабенкой женатый техник. Он бы показал ему! Но Володя не остановил меня, и все обошлось.
В бараке уже накрывали стол. Вместо скатертей растянули простыни.
— Новые? — спросил я у завхоза.
— Абсолютно!
Но я все же придирчиво осмотрел каждый сантиметр. Простыни были новые.
— То-то! — сказал я завхозу.
— Как вы могли подумать? — обиженно развел руками завхоз.
— Это шутка, — сказал я.
— Тогда другое дело! — Он обрадовался и поручил мне нарезать хлеб. И я с удовольствием принялся за дело.
Хлеба мы не ели, как, приехали в тайгу. Все на лепешках перебивались. А тут один дух чего стоит! Я разрезал буханку надвое и с наслаждением нюхал то одну, то другую половину. Потом стал резать на ломти. Потолще. Чтобы ломоть чувствовался в руке!
Когда стол был заставлен мисками, кружками (стопок не было) и всякой снедью — колбаса, селедка, жареная рыба, пирожки, сыр, яблоки, хлеб горой, — стали садиться. Хотели было разбудить Калмыкова — он опять спал, — но мудро решили не мешать ему, чтобы не испортить себе праздничный вечер. По этой же причине не позвали и Леньку. Только начальник партии спросил, где он, и я ответил, что он у рабочих.
— Ну и пусть побудет там, — сказал Володя и поднял кружку с разведенным спиртом. — Дорогие товарищи, разрешите поздравить вас с праздником Великого Октября! — Он отбил паузой эту часть своей речи и продолжал: — А также пожелать вам здоровья, успеха в работе! — И, не дожидаясь бурных аплодисментов, махнул в рот содержимое кружки.
Через полчаса мы уже смеялись, шумели. Всем нам было весело и хорошо. Проснулся Калмыков. И мы обрадовались, потому что теперь уже он не мог нам испортить праздник, и закричали «ура», и потащили его за стол, хотя он нисколько не упирался, наоборот — сам лез к бутылке.
— Не вижу своего юного друга. Леонид! — закричал он, поднимая кружку.
Тут Володя погрозил ему пальцем.
— Ты брось мне техников портить, — сказал он.
А я подумал, надо бы позвать Леньку, чего он там один у костра сидит, но, вспомнив, как он кричал, придирался, не пошел. Да к тому же ведь он мог и не пойти, если бы даже и позвали его.
Мы засиделись допоздна. Пели, танцевали. На другой день праздник продолжался. И опять Леньки не было за столом. Но его не было и у рабочих. Как выяснилось, он еще с вечера ушел в соседний отряд. Правда, он никому об этом не говорил, но больше идти ему было некуда. И мы продолжали веселиться. Встревожились только на третий день, когда узнали, что в соседнем отряде его нет и не было. Тогда где же он мог быть? И все посмотрели на начальника партии, будто он знает. Но он тоже ничего не знал.
Пока мы веселились, природа делала свое дело, подвалила снежку, и если были Ленькины следы, то прикрыла их, так что определить, куда он пошел, не было возможности.
— Что же такое? Где он? — спросил завхоз. — Странно.
— А не отправился ли он ко мне в отряд? — подумал вслух Калмыков.
Его отряд находился в самом конце участка, до него добираться надо было сутки, не меньше. Тут я вспомнил, что Ленька сидел у костра без шапки, в одном пиджаке и на ногах у него были кирзовые сапоги.