Деревянные пятачки — страница 65 из 136

— Куда же он пойдет без шапки, — сказал я, — да еще в пиджаке.

После моих слов наступило молчание. Стало слышно, как потрескивают в печке дрова. Все глядели на начальника партии. А он стоял, опустив голову и выпятив нижнюю губу. Думал.

— Может, сообщить в штаб экспедиции? — сказал радист.

— Надо искать, — решил Володя, и на его лицо словно легла тень. — Разобьемся на отряды по три человека. Один техник или инженер и к нему два рабочих. — Он достал планшет аэрофотосъемки и определил каждому отряду участок для обследования.

Мне досталось идти вниз по Сулме. Слегка морозило, и это было хорошо, потому что снег был сухой и идти было нетрудно, хотя местами он доходил до колен. По Сулме медленно плыла шуга, и заводи уже были затянуты льдом. Я глядел по сторонам и все думал о Леньке. Куда его могло понести? Мысли о том, что он заблудился или погиб, не было. Хотя заблудиться мог. Допустим, рванул от обиды в соседний отряд, сбился с тропы и пошел колесить по тайге. И где он теперь в пиджачке и без шапки? И тут мне пришла в голову мысль, что он ни за что бы не побежал в одном пиджачке в соседний отряд. Тогда где же он? Куда его понесло? И впервые мне стало тревожно, потому что было непонятно: где же все-таки Ленька? Что с ним случилось-то?

— Афонь, как ты думаешь, что с Леонидом? — спросил я.

— А откуда мне знать?

— Он долго сидел у костра?

— А мне и ни к чему.

«Вот именно, — подумал я, — ни к чему... И никому ни к чему. И мне ни к чему. А Леньки нет».

— Он до этой экспедиции бывал в тайге? — спросил Афонька.

— Он вообще впервые на изысканиях.

— Ну, тогда все...

— Что «все»?

— Замерз или чего с ним случилось, но только не живой он.

— Каркай!

— А вот увидите.

В этот день мы не нашли его и, наверно, поэтому говорили негромко и мало, так, самое необходимое. И уже не спрашивали, не обращались друг к другу, что бы такое могло случиться с Ленькой. Чувствовали: что-то случилось. И случилось неладное.

— Все же, может, сообщить в штаб экспедиции? — снова предложил радист.

— Запроси, не приходил ли он туда, — сказал Володя. — Может, он там, а мы его ищем здесь.

Штаб экспедиции находился от нас в тридцати километрах. Дорога была — та просека, которую мы прорубили, проводя изыскания. И почему бы Леньке не направиться туда? Тут он понатворил всякого, когда малость протрезвел, стало неловко — и подался туда. Может, надумал расчет взять.

— Без шапки? В пиджаке? — это сказал завхоз.

И все обалдело уставились на него, будто впервые узнали, что Ленька без шапки и в одном пиджаке. Нет, Леньки в штабе, конечно, не могло быть, хоть запрашивай, хоть не запрашивай.

Но все же Володя сказал радисту: «Действуй!», и тот побежал запрашивать.

Конечно, Леньки там не было.

На другой день мы снова принялись за поиск. Теперь уже я со своим отрядом отошел от берега метров на сто и там прочесывал тайгу. Тут было идти куда труднее, приходилось продираться через тальниковые заросли, вваливаться в протоки, перелезать через валежины и обходить завалы.

И этот день не принес нам ясности. Медленно подгребались к штабу партии один за другим усталые отряды. В бараке стало еще тише, потому что теперь уже каждому было понятно, что с Ленькой случилось недоброе. Мы молча поели и стали заниматься кто чем, когда вошел Калмыков. Я-то думал, что он умотал в свой отряд, а оказывается, он тоже принимал участие в розыске.

— Нашли! — коротко сказал он.

Мы все стали смотреть на него, а он глядел только на начальника партии.

— Замерз он, — так же коротко сказал Калмыков. — Отсюда километрах в четырех, на том берегу.

— На том берегу? — спросил Володя.

— Да. Пробовал развести костер, ничего не вышло. Полкоробка, не меньше, пережег.

— О-о-о-ой! — взвыла тетя Поля.

Начальник строго взглянул на нее, и она скрылась за переборкой.

— Где лошадь? — спросил он.

— На десятом. К вечеру должна быть, — ответил завхоз.

— Надо охрану поставить, не то звери могут объесть, — сказал Калмыков.

Начальник посмотрел на меня.

— Возьмешь двоих рабочих, — сказал он.

— Рабочие устали, — сказал я.

— Ничего, дам отгул. Иди.

Я взял ружье, сунул пачку махры и пошел за рабочими. Афонька не стал рыпаться, но второй, который ходил со мной — Сеня Егошин, замахал руками:

— Не пойду и не пойду! И не проси, боюсь я! Озолоти — не пойду!

— Ну кто тогда? — спросил я.

В палатке было душно от двух раскаленных печек. Рабочие сидели в одних рубахах, и, наверно, никому из них не хотелось вылезать из тепла в морозную, долгую ночь, потому что никто не отозвался.

— Ну что ж, тогда пойдем вдвоем, — сказал я Афоньке и вышел из палатки.

От луны было светло, и на снегу лежали в переплетении черные тени от деревьев, палаток, барака. Мороз потихоньку набирал силу, чтобы к утру ударить покрепче.

— Топор прихвати, — сказал я Афоньке и оглядел его, чтобы все у него было как надо.

— Может, чайник возьмем? — спросил Афоня.

— Как хочешь...

И мы пошли. Куда идти, я знал, да и следы были поднатоптаны подходяще. И все же идти было тяжело. Откуда-то под ноги подворачивались валежины, ямы, каждый куст так и норовил встать на пути. Но страха не было. Да и чего бояться — волков здесь нет. Ленька?. А что теперь несчастный Ленька? Он даже не обзовет меня циником. И тут я задумываюсь над тем, какая все же непонятная штука жизнь. Казалось бы, в природе все должно быть разумно. По крайней мере так утверждают. Но вот родился человек, прожил двадцать лет и ничего не успел ни сделать, ни вкусить особых прелестей от жизни — и умер. Какой же смысл во всем этом? В его жизни? В его смерти? Наверно, какой-нибудь есть... Иначе зачем бы?

— Иди, иди и иди, — объяснил мне Калмыков путь до перехода через Сулму, — потом увидишь поваленную лиственницу, она в аккурат под девяносто градусов перекрывает реку, переберешься по ней на другой берег, и еще пройдешь с километр вверх, и увидишь его.

Мы дошли до лиственницы, и перебрались по ней на другой берег, и пошагали дальше вверх по реке. Луна поднялась еще выше, и от этого стало еще светлее. Я шел впереди, время от времени подымая голову, а последние сто — двести метров уже и не опускал, высматривая Леньку. Несколько раз принимал за него коряги, кусты, просто плотную тень, и когда по-настоящему увидал его, то не сразу понял, что это он. Подумал, валун это. Потому что Ленька сидел согнувшись, притянув голову чуть ли не к коленям. Я его не сразу распознал еще и потому, что на спине лежала толстая подушка снега и на голове лежал снег.

Мы молча остановились перед ним. Я смотрел на него и чувствовал, как жалость жестким комком подкатывает к горлу. «Эх, Ленька, Ленька!» — только и было у меня в голове. Он сидел на сухой валежине, привалясь боком к ее толстому суку.

Мы отошли метров на десять, и, пока Афонька бегал за дровами, я разгреб ногами снег, натаскал мелкого хворосту, нарубил от корявой сосенки лапника, но, что бы я ни делал, каждую минуту чувствовал Леньку. Как-то физически ощущал его неподвижную фигуру со склоненным лицом. Мне так и хотелось подойти и тронуть его за плечо, и почему-то думалось, что он очнется, выйдет из своего оцепенения.

Я наложил грудкой лапник, подсунул сухих веточек и с одной спички разжег костерок. Как это было просто сделать мне и как невозможно трудно Леньке. «Костерка не было у него, — глядя на огонь, думал я, — развел бы костерок, и все бы было как надо. Отогрелся и прибежал бы обратно. И все бы улеглось. Конечно, кто как переносит обиду, но не надо, чтобы уж так насмерть». И мне представилось, как, сначала негодующий, не находящий себе места, обиженный нашим молчанием, а точнее, лишенный нашей поддержки, Ленька бежит в своих сапожках, в пиджаке, без шапки. Бежит и сам не знает куда. Зачем-то перебирается с одного берега на другой. Подгоняемый обидой, бежит дальше. Усталый, садится на поваленное буреломом сухостойное дерево, думает о себе, о нас, пытается разобраться в том, что совершенно понятно подлому и трудно постижимо честному, сидит долго, пока не начинает замерзать, и тогда пытается разжечь костерок, но уже поздно — руки не слушаются его, и спички одна за другой ломаются, а может, вспыхивают, но тут же гаснут... И смерть мягко накрывает его снежком.

Афонька кипятит чай, и мы пьем его, обжигаясь, из металлических кружек. Потом курим. И я вижу, как Афонька дремлет. А я все думаю о Леньке. Я знал его мать. Он у нее был один. Она пришла провожать его на вокзал. Небольшого роста, лет так сорока, но уже невеселая, и не потому что провожала сына. Видно, веселость оставила ее, когда она похоронила мужа. Нет, она не плакала, провожая сына, но лучше бы заплакала, чем жечь и его и себя сухими глазами... А теперь вот получит известьице... Судьба? Хотелось бы знать: кто же занимается распределением судеб и почему он так занимается?

Луна свалилась на правый бок, и стало сумрачнее, а тут еще пошли облака, и на земле наступила тьма. Поднялся небольшой ветер, и где-то неподалеку заскрипело дерево. Это был единственный звук, который принесла тайга. У костра было тепло. И почему-то я подумал, что надо бы закрыть чем-нибудь Ленькину голову, как-то нехорошо, что он с голой головой... Но ведь это только мне кажется, что ему нехорошо, а ему-то все равно...

И тут, слава богу, донесся невнятный гул голосов, И вскоре кто-то закричал: «Эгей!», и я подкинул в костер все сучья, чтобы нашим было виднее, где мы.

Я их не видел, но слышал, как они что-то говорили на том берегу, как застучали их топоры, наводя переправу, чтобы можно было перенести Ленькино тело. Проснулся Афоня и перебрался к ним на подмогу. Я сидел и курил, ждал, когда они переберутся ко мне, И не заметил, как подошел Володя. Он глядел на Леньку и думал. Не знаю, может, винил себя — как-никак руководитель, и от него во многом зависит жизнь подчиненных, может их сделать героями, а может сделать и эгоистами. Может, он думал о том, что надо было тогда вечером позвать Леньку к столу; хотя бы позвать, а там Ленькино дело — прийти или нет. Но тут я поймал себя на том, что это в такой же мере относится к Володе, как и ко мне. Я бы тоже мог его позвать, но не позвал ведь...