то облако не приближалось.
Лодка стояла неподвижно. Не клевало. Наверно, и рыба затаилась в предчувствии грозы. Обычно в это время плавилась уклейка, жировал окунь. Теперь же и они куда-то ушли. Закатный столб стал быстро уменьшаться, будто кто-то огромный потащил его с озера на берег. И когда совсем втащил, то сразу стало мрачнее и еще тише, хотя после захода солнца всегда бывает ветер. А тут его почему-то не было...
В правой стороне сверкнула молния. «Пятнадцать», — насчитал человек, пока до него докатился глухой рокот грома, и успокоился. Но тут же неожиданным всполохом сверкнула молния над головой и треснуло небо. Он посмотрел вверх и увидел большую, рваную, куда-то удирающую тучу. Ее настигала другая, захватывая косым громадным крылом. И в какую-нибудь минуту и рваная туча, и то черное небо, что было справа, — все это слилось и стало перебрасывать молнии из края в край. Гром не успевал за ними. Метался по небу, с грохотом закрывая двери, из которых неудержимо вылетали бешеные всплески огней. Наверху творилось черт-те что, а на земле, на воде было по-прежнему тихо.
«Хоть бы пошел дождь», — испытывая какое-то странное состояние и тревоги и тоскливого ожидания, подумал человек и увидел, как вправо от него полосой пронеслось по воде что-то длинное, светящееся. Он даже не успел сообразить, что это, как еще такая же полоса пронеслась следом за той, но поближе к нему, и третья — где-то между ними. Эти полосы наискось падали в воду, подымая двухметровый столб клубящегося дыма. «Что это?» — уже несколько растерянно подумал он. И тут же что-то сильное, мягкое толкнуло его в спину. Толкнуло и лодку, и она, накренившись, чуть ли не хватая бортом воду, быстро пошла от острова. Ее понесло. И уже совсем рядом он увидел косую светящуюся полосу. Это шел ливень. И все смешалось.
Никогда еще ни у кого он не видел такой бурной встречи, как у ливня с озерной водой. Наконец-то вместе! Сверху протягивал длинные руки ливень, снизу к нему тянулась озерная, давным-давно брошенная на землю вода. Они переплетались, кипели от яростного восторга. И уже все озеро клокотало, освобожденное от замкнутого покоя, слившееся с той свободой, которой доступно все: и небо, и материк, и океаны.
«Ах, черт возьми!» — восхищенно подумал человек. А молнии уже сверкали беспрерывно, они падали рядом. Ему даже слышалось, как они, шипя, гаснут в пенящейся воде. И в эти краткие вспышки было видно белую дымящуюся двухметровую стену воспрянувшей воды, над которой стояла другая стена — громадная, бесконечная, черная, разрываемая на куски слепящими огнями, всполохами, стрелами, громом.
А лодку несло. «Она же на якорях!» — с удивлением подумал он и только сейчас понял, что его несет куда-то к погибели, где кричи не докричишься в этом безлюдном одиночестве, зови не дозовешься. И тут он вспомнил жену, ее слова: «Не ездил бы». А лодку несло. И он понял, что и на самом деле может погибнуть, если будет вот так сидеть сложа руки да озираться по сторонам. Тогда он вытащил нож и легко, словно волос, перехватил веревку, на которой держался кормовой якорь, перебежал к носу и там полоснул ножом, — лодку сразу же стало качать вниз и вверх. Теперь на весла! И шквал уже ничего не мог поделать с ним. Он только тыкался упрямым лбом ему в спину. И хотя по-прежнему полыхали молнии, грохотал гром, лупил вовсю дождь, но страшно уже не было. Не было потому, что та минута, когда было опасно, прошла. А теперь-то уже не страшно. Теперь даже если и доведется погибнуть, то это будет дело только слепого случая, потому что весла уверенно гребут к острову, глаза уже привыкли и к черноте и к вспышкам, и сердце стучит спокойно, как и полагается ему стучать, когда его хозяин находится в состоянии борьбы.
«Главное, не испугаться, не унизить себя страхом, — как-то свободно, легко подумал он‚— человек не должен бояться ни природы, ни людей».
У острова ветер был тише. А может, шквал пролетел?
«Пожалуй, можно сворачивать донку», — подумал человек и стал сматывать жилку. Потом поехал домой. Чтобы плыть безопаснее, можно бы добираться побережьем, но он плыл серединой, напрямик, и, чувствуя в себе что-то новое, сильное, чего не знал раньше, с радостным удивлением смотрел грозу.
Гроза же, видимо, зарядила на всю ночь. По крайней мере она и не думала затихать и каждую минуту вырывала из тьмы берег, то голубой, то ярко-синий, то зеленый, то белый, и каждый раз в этом беспокойном свете появлялся дом, белый, словно сделанный из жести, с черными провалами окон. И только в одном из них, в нижнем, желтел свет, не гаснущий даже и при вспышках молнии. Он звал к себе, обещая покой, тишину.
«Черта бы я все испытал и понял, если бы послушал ее», — глядя на это окно, сердито подумал человек о жене.
В берег била сильная волна. Корявая ольха стояла наклонно, подавшись грудью на ветер. Волны легко и небрежно окатывали ее пенной водой, качали, били, размывали липкие суглинки, за которые цепко держалось старое дерево. На сильном ветру оно раскинуло свои корявые ветви, как бы стараясь сдержать, не выпустить озеро на берег.
Он собрал удочки, вскинул на плечо весла, посмотрел на озеро и не увидал его. Вокруг было черно. Но снова сверкнула молния, осветив все: и озеро, и острова, и множество ярких вспышек на волнах. Теперь, с берега, озеро в своей мрачной нелюдимости уже казалось страшным, но только с берега. Там же, на просторе, было не таким. Он знал его.
Жена ждала. Она вышла встречать с лампой. Он остановился перед ней, мокрый, с прилипшими ко лбу волосами, с приставшей к груди рубахой.
— Господи, ведь я же говорила, что будет гроза, — с укором и радостным прощением в голосе сказала она.
— Да, ты была права, — усмешливо ответил он и бросил на пол мокрый плащ.
— Вот видишь, а ты не верил мне, — вешая плащ, удовлетворенно сказала она. — Разве я плохого желаю...
— Нет, нет, что ты. — Он даже не хотел с ней спорить. Зачем говорить о том, что испытал и понял он? Это ее может только встревожить. Пусть она думает, что он такой же для нее, каким был всегда.
А за окном в черном мраке по-прежнему полыхали молнии, рокотал гром, ливень шумел на крыше. И при каждом ударе жена вздрагивала и испуганно глядела на мужа. А он стоял у окна и пристально, неотрывно смотрел в грозовую ночь. И жена, глядя на него, успокаивалась.
1958
В ее городе
Это у него уже вошло в привычку: по утрам, после зарядки, принимать холодный душ, докрасна растирать махровым полотенцем располневшее тело и, полулежа в удобном кресле, просматривать до завтрака газеты.
Так было и в этот день. И зарядка, и душ, и махровое полотенце, и газета. И уже хотел было пойти завтракать, как его внимание привлекло на последней странице областной газеты маленькое сообщение, замкнутое в черную рамку:
ПАРТИЙНЫЕ И СОВЕТСКИЕ ОРГАНИЗАЦИИ Г. ДЕМЬЯНОВСКА С ПРИСКОРБИЕМ СООБЩАЮТ О ПРЕЖДЕВРЕМЕННОЙ КОНЧИНЕ ВРАЧА КСЕНИИ ИВАНОВНЫ КОВАЛЕВОЙ. ГРАЖДАНСКАЯ ПАНИХИДА...
Пожалуй, он бы не придал некрологу значения, если бы не фамилия умершей. Он тоже был Ковалев. Ну и что ж, мало ли на свете Ковалевых?.. Но не успел и Жить газету в сторону, как тут же понял, что эта Ковалева не просто однофамилица, а именно та Ксюша, с которой он когда-то учился, которую любил...
С тех пор прошло почти тридцать лет. Годы, как и расстояние, сглаживают все. Постепенно и тоска по Ксюше и вина притушились. Но вот теперь, когда ее не стало, многое вспомнилось.
Не сразу, словно сквозь туман, пришла к нему из юности Ксюша — веселая, в юнгштурмовской гимнастерке, остриженная под мальчишку, с тонкой, слабенькой шеей.
— Я из детского дома, а ты? — спросила она.
— Я с родителями...
— Какой ты счастливый. А я никогда не видела отца. Он погиб на войне... И мать плохо помню.
У нее были маленькие руки. Когда она здоровалась, то ее рука терялась в его руке.
— Ты, наверно, очень сильный. Да?
— Не очень, но сильный.
— Я прямо тебе завидую. У врача должны быть руки уверенные. А у меня... — Она протягивала свои руки ладошками кверху.
Он смотрел и удивлялся: «Ну, просто руки ребенка».
Ковалев в замешательстве подошел к окну. Он понимал всю бессмысленность воспоминаний. Прошло три десятилетия. Она прожила свою жизнь. Он доживает свою. К чему все эти мысли о прошлом? Зачем они?
На улице стоял октябрь. Но день выдался сухой, ясный. Солнце косым лучом упиралось в стену, освещая угол большой картины в тяжелой бронзовой раме. И этот весело освещенный угол — край леса с куском голубого неба — в какой-то странной связи с прошлым напоминал то время, когда он, Ковалев, жил с Ксюшей.
— Гога!
В дверях кабинета стояла жена. На ней был шелковый японский халат с летящими птицами, тростинками камыша, маленькими фигурками человечков.
— Завтрак давно готов, — с мягким укором, улыбаясь, сказала она.
— Я не буду завтракать, — отрывисто отозвался Ковалев, раздражаясь на это глупое и такое неуместное сейчас «Гога» и на «птичий» халат жены.
— Что с тобой? — недоуменно пожав пышными плечами, спросила она. И, словно догадавшись, поспешно подошла к нему. — Буров не отдает долг?
Это было единственное, что за последнее время омрачало ей жизнь. Не имея привычки давать в долг, они почему-то решили помочь Бурову, давнему другу их дома, и теперь она терзалась мыслью: отдаст или не отдаст деньги этот злосчастный Буров?
— Господи! — вырвалось у Ковалева. — Неужели ты не можешь понять, что у меня, как у всякого человека могут быть свои и радости и горести. Неужели даже час нельзя принадлежать себе?
— Ну хорошо, хорошо! — повышая голос, придвинулась к нему жена. — Можете оставаться сколько угодно с самим собой. — Когда она обижалась на него, то переходила на вы. — И давно пора сказать, что я вам надоела. Люди в вашем возрасте бесятся, бросают семьи... Что ж! — Последние слова она произнесла со слезами в дрожащем голосе. И, прижав пухлые короткие пальцы к полной груди, покачиваясь, вышла.