Деревянные пятачки — страница 84 из 136

скверике, перебрался к памятнику «Стерегущему». Там еще и лучше — больше прохожих. Нет-нет да кто-нибудь и подвернется.

Она нашла его через неделю. Поняла, что избегает ее, но и виду не показала, что догадывается об этом. Просто, даже как-то по-родному сказала, присаживаясь на скамейку:

— Здравствуйте, Василий Николаевич! А я уж подумала, не заболели ли. Не вижу и не вижу вас на вашем обычном месте.

Он был небрит, с подпухшими глазами, совершенно не расположенный с ней говорить, поэтому промолчал, даже не поздоровался.

— Не в духах, да?

Тогда он медленно повернулся к ней своим помятым лицом.

— Скажите, что вам за корысть ко мне приставать? Вам что, мужик нужен?

— Ну, если б мужик, то нашла бы непьющего. Нет, не это...

— А что?

— А то, что жалко мне вас. Пропадаете, а с виду хороший вы человек. Потому и тянусь к вам.

Он взглянул на нее с недоброй усмешкой.

— Ну что ж, и я потянусь к вам, если будете поить. Не будете — идите куда шли! — сказав это, закинул ногу на ногу, принял этакий независимый вид, как человек, знающий себе цену. Ждал, что она ответит.

Елизавета Николаевна молчала долго, потом негромко сказала:

— Ладно. Идемте.

— Куда?

— Ко мне. Там теперь будете жить. Зайдем сейчас в магазин, купим водку, и будет так, как вы хотите.

Он не пошел бы, ни за что не пошел бы, но так хотелось выпить, что готов был хоть к черту на рога полезть.

Она поставила перед ним пол-литра и стопку.

— Пейте.

После пятой стопки он повеселел и хотел было уже пуститься в рассуждения, но Елизавета Николаевна сказала, что ей пора спать, чтобы поспеть вовремя на работу.

— А вы ляжете на диване.

— Ага, вы будете спать, а я буду сидеть один и пить?

— Да ведь так договорились-то? Или не так?

— Так.

— Ну вот. Я погашу на минутку свет, а как лягу, можете снова зажечь.

Через минуту она сказала: «Включайте», но он не включил. Сидел в темноте. На ощупь допил остаток в бутылке и, не раздеваясь, завалился спать.

На следующий день Елизавета Николаевна снова поставила перед ним бутылку и стопку. Он ждал этой минуты, ждал так, что ничего не шло ему на ум, но, как только услышал: «Пейте», что-то произошло, будто он себя со стороны увидал, и это ощущение вдруг показало ему, как низко он опустился. Сидел весь день и ждал, когда принесут ему водку, чтобы тут же выжрать ее, как сделал он это вчера, и потом завалиться спать. Да что же это такое? Или уж совсем погиб?..

Он сидел, мрачно склонив голову, не зная, что же делать. И, как назло, Елизавета Николаевна молчала; если бы хоть сказала вроде того, что, мол, что же вы, тогда легче было бы протянуть руку за бутылкой, но она молчала. Пила чай, беря ложкой из вазочки варенье, так же как это когда-то делала мать. И чем больше проходило времени в таком молчании, тем все более становилось неудобным взять бутылку, и неудобно было так просто сидеть, и, когда это стало уже совсем невозможным, он поднял голову и поглядел на нее.

— Ладно, попробуем обойтись без водки. Чтоб уж до конца не омерзеть себе. — И убрал бутылку в буфет.

И там она простояла все пятнадцать лет, прожитых вместе с Елизаветой Николаевной, Лизой, Вейкой, как ее любовно прозвали соседи за то, что она после того, как он поселился у нее, стала одеваться ярко, цветасто, порой даже с лентами. И помолодела. Расцвела. Сколько в ней было скрыто неожиданного! Она заставила так полюбить себя, что он бросил даже думать о водке. Стал совсем другим человеком. Веселым. Общительным. И однажды было так: Нинка Белобокова, соседка, курносейка лет тридцати, куда красивее, чем его Лиза, остановила в коридоре и, лукаво смеясь своими глазищами, сказала, что если по вечерам, когда Лиза работает, ему скучно, то приходил бы к ней. Вместе поскучать.

— Приходи, а? — и, привстав на цыпочки, прижала палец к его груди.

И это прикосновение, и эти слова, и глаза ее не уходили из памяти весь вечер, и на другой день на работе преследовали его, и, когда шел домой, думал о них, и все возвращался памятью к ее большим глазам, к тому, как она чуть привстала на цыпочки, чтобы удобнее ей было коснуться его груди.

И в первый же день Лизиной вечерней смены он пришел к Нинке. Она включила проигрыватель.

— Потанцуем?

Сколько лет он не танцевал? Сто? Двести? А до войны любил танцевать. В домах отдыха не было лучшего танцора, чем он. И Валька, та самая Валька, которая бросила, она и полюбила-то его на танцах. Как-то вместе они оторвали первый приз...

— Ну? — Нина стояла перед ним с приподнятой рукой, готовая положить эту руку на его плечо.

Играл джаз, негромко, вполтона, чтобы создавалась та близость, какая бывает нужна Ему и Ей. И он взял ее руку и, радуясь веселому, игривому ритму, стал в такт с ней покачиваться, прижимая к себе ее всю, такую теплую и податливую.

Словно гром, раздался стук в дверь, и тут же вошла старуха соседка.

— Ой, Нинка, думала, одна ты, уж извиняй, — облив тусклым взглядом Василия Николаевича, сказала она. — А мне бы соды, чего-то изжога замучила.

— На кухне, на моей полке возьми, — ответила ей Нина.

Старуха ушла. Играл джаз все так же негромко, вполтона, но того настроения, которое создавало ощущение близости, уже не было. А тут еще время бежит, словно настеганное. Скоро ночь. Скоро должна прийти Лиза...

И в молчании есть свои тона и оттенки. Был выходной. Василий Николаевич сидел и молчал. И раньше бывало так — сидел и молчал. Но раньше Лиза не спрашивала, а теперь спросила:

— Почему молчишь?

— Да так, — не сразу ответил он.

— Да нет, не так... — с грустью сказала она. — А потому молчишь, что говорить со мной стало не о чем, да?

— С чего это ты взяла?

— А со всего, Вася. Я же вижу... А ты не томи себя, ты иди к ней. Иди.

— К кому?

— Да к Нинке. Теперь ты хороший, красивый, чистый. Иди, не томись. — И не было в ее голосе ни укора, ни злости, будто посылала куда на хорошее дело.

— Да ты что! — вскинулся он. — Чего ты! Куда ты толкаешь меня?

— А никуда, сам пошел, так и иди...

Никогда еще за всю свою жизнь не было ему так стыдно, как в этот час. Он не знал, куда девать себя, не знал, как посмотреть в ее глаза. Стыд прижимал его, испепелял.

— Лиза... Лиза!.. — Он взял ее руки. — Второй раз ты подымаешь меня... Прости!..

Умерла она от того, от чего в наш век умирают миллионы людей. От чего еще нет исцеления...

Каждое воскресенье, в любую погоду, он приходит на ее могилу. Садится в ограде на скамейку и смотрит, смотрит неотрывно на фотографию, заделанную под стекло в верхней части цементного креста. На фотографии Елизавета Николаевна совсем не такая, какой была в жизни. Здесь она мало чем похожа на ту, с которой он прожил пятнадцать лет. Здесь она серьезная, даже строгая, а ведь была веселой, недаром и звали Вейкой — любила одеваться в яркое, цветастое...


1973


Соловей


Он всегда начинал петь, когда все стихало, — как и должно петь настоящему певцу.

Тишина нужна была такая, чтобы затих ветер, замерли ветви деревьев, травы склонились к земле, успокоилась вода. И облака должны были рассеяться, иначе он не запоет.

Его слушали все! Ивы, поникшие своими печальными ветвями, березы, успокоившие свою густую листву, болота слушали его, натянув радары паутинных антенн, и реки замедляли в этом месте свое течение, и внимали ему люди, те, у кого было чувство прекрасного.

Запевка. Она прозвучала, лишь солнце коснулось гребенки синего леса и тени спокойно улеглись на земле. И на полях замолк шум гудящих машин. Тут он и попробовал свой голос. Это была проба, именно запевка. Так, чуть-чуть, что-то сродни сквозному свисту. Не песня, но и не ветер. И не игра в дудочку-камышовочку. Так, нечто условное, еще неуверенное, как бы и не желание, но уже заявка.

Мало кто обратил внимание на его первый звук. Хотя он был и необычен. Но в том-то и дело, что звук был необычен, и поэтому он легко, нет, не затерялся, а просто в силу житейской инерции не был замечен теми, кто был занят своим повседневным. Мало ли разных звуков. Тем более что незнакомый звук не сразу улавливает даже и чуткое ухо.

После пробы он усилил голос. Мало того, сделал что-то такое, что некоторые сразу замолчали, иные же насторожились, но большинство в березовой роще, не заметив нового, продолжали свой клекот, ор, карканье, бормотанье, чуфыканье.

И тогда он пустил трель. Ту трель, которую позднее подхватили подражатели — существа без своего голоса, пытаясь выдать за свое. Но он был так щедр, так увлечен своей песней, что даже не заметил, как вокруг появились те, которые всегда лезут к гению.

Ах, как он ликующе пел! Прославляя жизнь, с ее вечными восходами, с молодой листвой неоглядных лесов, с синей гладью морей, с ровными просторами земли. Как он пел!

И что странно — при таком даровании он был очень беззащитен. Одного кошачьего когтя хватило бы, чтоб растерзать его тщедушное тельце. Но он не думал об этом, — благородная страсть заставляла его петь то, чем было переполнено сердце, и он ничего не замечал, даже того, что его слушают все. Да, теперь уже все ему внимали. Теперь уже все признали его отличным певцом. Даже стали гордиться им. Поглядывали друг на друга — вот, мол, какие есть у нас! И только никто не подумал о том, как он беспомощен и беззащитен...


1973


Лесные пожары


— Заразы, корзину отняли! Будто я поджигаю леса! В поезд не пускают! Ну да я и без корзины уехал. Не на того нарвались. Если уж чего захочу, то добьюсь. Можете не волноваться... Здорово!

— Здравствуй. — Я совершенно не рад его появлению. Никогда не был он на моей даче, и пусть так бы продолжалось еще лет сто. Но вот корзину у него отобрали, а он собрался за грибами и только поэтому приехал ко мне.