Она защищает меня. Мой дом стоит метрах в ста от дороги. По дороге идут машины: грузовые, легковые, автобусы, бульдозеры, самосвалы, тракторы. Их сотни. Туда, сюда. И пыль. Какая пыль стоит над дорогой! Летит к моему дому, и, если бы не она, не береза, сколько бы ее врывалось в окна, оседало бы на столе, на постели, в легких. Всю эту пыль она берет на себя.
Летом у нее отличная зелень. Она кипит при малейшем дуновении ветра. Густа, непроницаема. Даже солнце не может пробиться в окна. Но летом оно в комнате и не нужно. Куда лучше прохладная тенева. Зато береза вся в солнце, и листва у нее от этого яркая, сочная, и ветви растут, наливаются силой и становятся прочными.
В июне не выпало ни дождины, даже травы начали желтеть. Но она, видно, впрок запасла для себя влаги и нисколько не пострадала от засухи. Ее листва была все такой же упругой и глянцевитой, только повыросла, и края у листьев стали округлые, а не зубчиками, как это было весной.
А потом налетела гроза. Она весь день кружила возле моего дома, все мрачнела, глухо — где-то внутри себя — погромыхивала, и к вечеру разразилась. Было время белых ночей. Сначала ветер словно попробовал ее — как она, крепка? Устойчива? В ответ она затрепетала листвой, не то чтобы боясь, но как бы волнуясь в предчувствии беды. И тогда ветер взвыл и налетел, как разъяренный бык, и ударил ее в ствол. И тут она пошатнулась, и всю листву, что была на ней, откинула по ветру, чтобы ей легче было выстоять. И ветви, как сотни зеленых ручьев, потекли от нее. Сверкнула молния, грянул гром. И ветер стих. И пошел крупный тяжелый дождь. И тогда береза все свои ветви опустила вдоль ствола, и с них, как с опущенных рук, потекли ручьи на землю. Она знала, как ей себя вести, чтобы выстоять, сохранить жизнь.
В конце июля она осыпала всю землю вокруг себя маленькими желтыми самолетиками. И с ветром и без ветра она выпускала их во все стороны, чтобы только подальше от себя. Чтобы не помешала ее могучая крона набирать побольше необходимого им солнца и дождя. Чтобы она не помешала им стать сильными. Да, у нее, не как у нас, свои законы. Она не держит своих детей около себя, поэтому и не вырождается.
Много в том году появилось березовых всходов: на полях, в лугах, в ложбинах. И только не было на дороге.
Если есть что самое несчастное у земли, так это — дороги. На них ничего не растет. И никогда ничего не вырастет. Где дороги, там голая земля.
Солнце обходит мой дом. Обходит и ее. И сразу стала желтеть листва. И все больше, больше, словно заклиная его вернуться. А его нет и нет. Сизые облака, как тревожный, напоминающий войну дым, наступают по всему небу. Идут вал за валом, затягивают все. Идут низко, чуть ли не касаясь телевизионных антенн. И пошли дожди. Они слабо шелестели, скатываясь с ветки на ветку. И день и ночь лили дожди, и все стало мокрым, и земля перестала впитывать воду, может потому, что всему растущему влага уже не была нужна.
Я проснулся ночью. Как было темно в комнате! Как тихо!.. Только шорох падающих с ветвей капель. Печальный шорох погибающего и вечно живущего дождя. Я встал, закурил и открыл окно, и увидел ее, еле различимую в черном полумраке осени. Она стояла неприкрытая, отданная ненастью. А наутро ударил заморозок. Потом еще были заморозки, и вокруг березы золотым кольцом улеглась листва. И все это было во мгле. Но когда деревья оголились, выглянуло солнце, и какой грустью повеяло отовсюду, а особенно от нее. Ведь совсем недавно была буйная кипень зелени, все сверкало, лоснилось, цвело. Все было так прекрасно и жизнерадостно, и вдруг исчезло, и исчезло надолго. Будут идти моросящие дожди, будет чернеть гниющая листва, будут зябко стучать на ветру окостеневшие ветви деревьев, будут стыть лужи. Улетят птицы. И потянутся длинные глухие ночи. Зимой они будут еще длиннее. Завоют метели. Ударят морозы...
Я уехал. Я не мог оставаться в этом тоскливом отмирании того, что еще совсем недавно радовало, вселяло уверенность в жизни. Летел самолетом. Из Симферополя ехал на такси, удивленно-радостно оглядывал старую зелень теплого юга. Негромко засмеялся, увидев Черное море.
Большая теплая вода. Я зарывался в нее. Уходил лицом ко дну, к ее зеленым камням. Пил сухое вино. Ел виноград. Изнемогал на горячем песке. И глядел на море. На чаек, на вечно голодных чаек, орущих из-за куска хлеба. И снова уходил в теплую воду, взлезал на волну и скатывался с нее и снова взлезал. Пил сухое вино. Ел шашлык. Зарывался в горячий песок. И рядом со мной были такие же, как я, сбежавшие со своих мест в эту благодать. Смеялись, шутили, искали на берегу разноцветные камешки и старались не думать о том, что было дома. Так было легче и проще. Но от дома, как от самого себя, никуда не уйдешь.
И я приехал домой. Все было в снегу. И она стояла в сугробе. Пока меня не было, ликовали дерущие морозы. И разодрали ей ствол. Не очень сильно, но белая мякоть, запорошенная снегом, лезла мне в глаза. Я прикоснулся к ее стволу. Кора на нем была сухой, грубой. Это была рабочая кора, не то что там, на юге, у какой-нибудь «бесстыдницы». Тут все было для борьбы с ненастьем, вьюгами, ветрами. И, как всегда при встрече с ней, в голову мне полезли странные мысли. Я стал думать о том, что вот она не ушла со своего места, не покинула эту суровую землю, на которой выросла сама и растут ее дети. Не ушла, а только крепче затаила свои почки, сжала их, чтобы сохранить от морозов и весной взорвать листьями, а потом вырастить семена и отдать их земле, чтобы жизнь была вечной и прекрасной. Да, у нее свои обязанности, и выполняет она их стойко и честно. Как и всегда надо выполнять то, что необходимо для жизни.
Подул северный ветер. И ветви, как кости, сухо защелкали одна о другую. Северный никогда не бывает кратковременным. На неделю, на две разыгрывается он. И тогда берегись все живое, да к тому же если еще мороз. Хорошо, что мой дом хоть в какой-то мере защищает ее. И все равно холодно. И это холодно будет долго. Так долго, что многие слабые не доживут до весны. Но она дождется. Она выстоит и еще не один год постоит перед моим окном...
1966
Петров день в Кузёлеве
Эта туча пришла с запада, и сразу рванул ветер, и все крепче, крепче. И уже нет тучи — солнце, а ветер все яростней. И не утихает. Гнет деревья, и они тянут в поля свои ветви и, наверно, не рады густой листве. А ветер все злее, — откуда-то пригнал клочья облаков, и они, как пороховой дым, потекли по небу. И вывернул всю листву наизнанку, и старая ива стала серебряной. Поднялся жаворонок, и тут же косо отлетел в сторону. И легла трава. И все сильнее раскачивается шест на колодезном журавле. Он, как маятник древних часов, отмеряет время тревоги.
Всю ночь выл ветер. И вот уже утро, а он не утихает. И вот уже день, и с деревьев, как дань, летит листва, Падают сухие ветви, и в небе нет ни одной птицы, и трава как легла, так и лежит затаенно. И дым из труб далеко отлетает в поля.
Говорят, такие ветры часто бывают на побережье Чудского озера, для местных это обычное явление. Но мне тревожно. Я всего тут неделю. Проездом, впервые, увидал Чудское и решил провести здесь отпуск. Притянули пустынный песчаный берег и громадная вода, и почему-то подумалось, что здесь будет хорошо. И жене понравилось. И обоим нам вспомнилось, как давно-давно мы были вдвоем на Черном море и нам никто не мешал, и показалось, что здесь то время может вернуться. И мы приехали сюда.
Тогда озеро было спокойно, и вода прогрелась у берега до того, что стала теплей земли. И мы грелись в ней, лежа на песчаном дне. И глаза у жены были синие — от воды, от неба, и округлые плечи блестели от воды, и матово светилась грудь, и — чего я давно уже не испытывал, что забыл — жена напоминала ту, о которой когда-то я мечтал, робея ухаживал и считал себя самым счастливым, узнав, что любим ею.
Я взял ее за руки, и мы, как дети, стали хлопать по воде. И смеяться. И от этой забытой радости глаза у нее посинели еще больше.
— Послушай! — сказал я. — Послушай! Я совсем отвык от твоих рук. Я не помню, когда держал твою руку в своей...
Ее рука была маленькая и жесткая. Совершенно незнакомая рука...
— Удивительно, какая у тебя узкая рука, — сказала жена и стала ее разглядывать так, что мне стало неловко.
И что-то после этого нарушилось. И вечером она уехала. Никаких причин уезжать не было, но она уехала к сыну. А зачем ехать к сыну? Он в военном училище, и перед отъездом мы его видели.
— Знаешь, я волнуюсь, мало ли что...
Нет, лгать она никогда не умела, и тут у нее получилось плохо, но она старалась казаться искренней, такой, чтобы я поверил ей. И я сделал вид, что верю:
— Да-да; я и сам волнуюсь, мало ли что...
Наш разговор был похож на последние капли, падающие с замерзающей сосульки,
— Через два дня я вернусь...
— Не больше! Не задерживайся!
— Нет-нет...
Но вот прошло уже три дня, а она все не едет. И я понимаю почему. Нужно время, чтобы мы забыли про руки, чтобы это стало мелочью, такой же, как множество разных отчуждавших нас ранее мелочей. Мы забывали их, прощали друг друга, хотя они всегда оставляли горький след.
Всего три автобуса проходят мимо Кузёлева. Два уже прошли, остался третий — последний. Он приходит поздно вечером.
Мне было бы куда легче, если бы я хоть кого-нибудь знал в этой деревне, но я никого не знаю, кроме старушки Лукерьи, живущей напротив меня. Да и ее я знаю мало, только в лицо.
Весь этот воскресный ветреный день из трубы ее маленького дома валил дым. Как и все в деревне, она готовилась к празднику. Кого-то ждет. Но, как видно, пока еще никого нет, хотя в другие дома с автобусной остановки шли дружно. И с первым и со вторым автобусом приехало много, а к ней никого. Я потому это знаю, что каждые полчаса она выходит к дороге и глядит туда, откуда к ней могут приехать. А вдруг на попутной?.. И у меня тоже зарождается надежда — а вдруг и жена приедет? Почему бы ей не приехать на попутной, не дожидаясь вечера.