Деревянные пятачки — страница 9 из 136

Она налила ему полный стакан и себе немного в чашку.

— Будь здоров, Иван Степаныч!

— И тебе того же!

Выпил. Закусил рыжиком и посветлевшим взглядом, словно ему сбросили десяток лет, посмотрел на Елизавету.

— А ты ничего, в теле, — сказал он и опять хохотнул, взблеснув крепкими неровными зубами.

— А кому нужно мое тело-то? — с грустью усмехнулась Елизавета.

— Ну, не скажи...

Она налила еще ему и себе для храбрости.

Печник выпил и загрустил:

— Зараза война, твоего убрала, меня укоротила, тебя обездолила. Гляжу на тебя и жалею. Мужика бы тебе подходящего. Чего, в самом деле!

— Где его найдешь? Не валяется...

— Да, прозрачно стало в нашем Кузёлеве... А раньше-то хороводы водили, в Петров день как высыпят все на улицу, на гулянье, что тебе ярмарка какая...

— Ладно тебе о старом! Чего его вспоминать. Ты ведь веселый, — сказала Елизавета и тронула рукой его волнистые, подбитые сединой волосы. — Мягкие... Добрый должен быть...

— А и не жадный...

Ох как трудно было ей сблизиться с ним. Без любви, без чувства. Ладно, помогла самогонка.

— Ну, Лиза, согрешили мы, не дай бог моя баба узнает...

— А ты не говори, так и не узнает.

— Ты не скажи кому.

— Зачем же... Не с радости, с горя... — И уже вслед ему сказала: — Не осуждай...

Вот так родилась Томка. Больше ни разу не был ее отец у Елизаветы. Приходил. Не пускала.

— Ветром, что ли, надуло? — неприязненно оглядывая ее живот, говорили бабы. — Эва как, ни стыда ни совести, в такие-то годы...

Брат приходил. Брезгливо морщил сухие губы:

— Чего это ты? С кем?

— С кем надо. А тебе что?

— А то, что позоришь!

— Мое дело.

— И меня касается, брат твой. Эва вздуло как, к носу подпирает.

— И хорошо. Сама захотела.

— Ну и черт с тобой! Но чтоб больше твоей ноги в моем доме не было!

— И на том спасибо, — ответила ему Елизавета. — Только не подумал ты, мой братенник, что я одна осталась...

— Не ты одна такая, а другие себя соблюдают. — Плюнул и ушел.

Так с братом рассталась.

Старухи гадали:

— От кого же она понесла? И не уезжала, вся на глазах, а схитрила...

И не одна женка думала: «Уж не с моим ли схлестнулась?»

И неприязнь отсюда к ней, а от нее — к Томке. Сын с дочкой узнали, и все реже письма, сдержаннее. Осуждать не осуждали, а холодком потянуло. Ну, бог с ними. Где им понять?.. Но есть Томка, кусочек солнышка, и тепло и светло...

Вот она бежит, еще издали видно — вся светится. Смеется во весь рот, — еще бы, маму увидала!

— Ах, как ты долго! А я ждала-ждала. Суп-то уж остыл... Да нет, нарочно я. Укутала его, горячий-прегорячий! — Она прижимается к матери, заглядывает снизу, показывая неровный частик белых зубов... Такой же, как у Ивана Степаныча. Ой, догадаются бабы, тогда уж будет разговору! Ну и пускай, не привыкать ни им, ни ей... А что Иван-то Степаныч, так ведь тоже хорош, — не подойдет к ребенку. Боится. Как же, а вдруг отцом признают его.

Они идут веселые, радостные — весь мир в них самих, и никого им не надо. Мать глядит на Томку, и в ее взгляде нет ни тревоги, ни грусти. По крайней мере лет на пять ей гарантировано такое беспечальное состояние. А там видно будет.


1969


Хороший сын


Прошло уже две недели, как ей сообщили о гибели сына. Две недели... Собственно, всегда, все эти годы, как сын стал ездить на изыскания, она ждала такого известия.

Да, с той самой минуты, как только поезд начинал бесшумно уплывать вдоль длинного перрона, она уже чувствовала, как страх теснит ей сердце, и вместе с этим ощущением приходила та безысходная грусть, когда уже нет уверенности, что встретишься. И так, в состоянии бесконечного ожидания и глухой тревоги, проходили месяцы. И тем невероятнее, как самое огромное, невозможное счастье — встреча! Он выскакивал из вагона, обветренный, сильный, бородатый, и, глядя ей в глаза, смеялся и целовал.

Хороший был сын... Он знал, что она волнуется, боится за него, и поэтому каждый месяц отправлял ей по два письма. И всегда первого и пятнадцатого. Это уже было так у него заведено. И она получала их регулярно — два раза в месяц.

У него был какой-то веселый почерк, и когда она читала, то ей даже слышался его голос — восторженный и громкий.

«Дорогая мама! — писал он. — Вот мы уже и в тайге. Вокруг лес и горы. Чащоба такая, что черт ногу сломит. Но у нас топоры, и, если надо, прорубаем путь. Когда идет отряд в пятьдесят здоровых мужиков, то, считай, — дорога проложена! Одно плохо, от такого шума и треска разбегается все зверье, и, кроме бурундуков, ничего не попадается нам в поле зрения. Я знаю, это-то как раз тебя и радует, а я досадую, даже зайцев нет...»

Вот такие письма он писал.

«Мы уже перевалили два хребта, правда, небольших, совершенно покатых, но все же — хребты, и теперь идем долиной. В стороне от нас река, — не мешало бы выкупаться («Еще чего не хватало, — думала мать, — в незнакомом месте разве можно купаться...»), но она не меньше чем в трех километрах. («Вот и хорошо», — успокаивалась мать.) Очень хочу знать, как ты живешь? Еще больше хочу, чтобы ты не тревожилась обо мне и не слишком грустила. Я люблю тебя и опрометчиво никогда не поступлю. Меня считают товарищи осторожным — пусть. Мне и твоё и мое здоровье дороже глупой бравады. («Правильно!» — соглашалась мать.) Я знаю, что я у тебя один, и ты у меня одна, и мы давно договорились не огорчать друг друга. Я это стараюсь делать. Старайся и ты, и тогда будет все хорошо!»

По его письмам она могла проследить весь путь изыскателей. Знала начальника партии, старшего инженера, знала товарищей своего сына, знала, как они летели самолетом до последнего населенного пункта Талиджак-Макита и как оттуда пошли дальше, погрузив все снаряжение на оленей. Знала, что́ едят и даже какая стоит погода...

«...Сегодня последний день августа, но солнечно и тепло. Дождей нет. Похоже, что мы не в тайге, а под Ленинградом, на Карельском перешейке. Грибов уйма! Всегда мечтал насобирать и насушить тебе целый мешок белых, и тут бы мог наконец добиться этого, но где сушить и когда? Вот в чем вопрос! Ружье совсем забросил. («Вот и хорошо!» — радовалась мать.) Охоты никакой. Только синицы попадают на глаза. Да, довольно плавная экспедиция. Романтики — нуль. Даже уток не вижу. А хорошо бы зажарить утку, надоели консервы. Но, увы... Следующее письмо я тебе пришлю с двадцатого километра нашей трассы. Это будет пятнадцатого сентября...»

И оно пришло на другой день после того, как ей сообщили о гибели сына, и лишь теперь, спустя две недели, она решилась прочесть.

«Дорогая мама! Удивительно, но осень не торопится к нам. Еще вся листва зеленая...»

Она заплакала. Все письмо измочила слезами, зная, что это последнее его письмо, что больше уже никогда не придет от него ни слова.

Из динамика донеслись короткие сигналы. Был час. К этому времени всегда в почтовом ящике лежало от него письмо, если совпадал день. И хотя она знала, что никакого письма быть не может, все же заглянула в ящик, прежде чем выйти на улицу. И увидела письмо. Оно могло быть соседям, но могло быть и ей, от сестры, и достала. И сразу же узнала его почерк. Торопясь вскрыла конверт, и первое, что бросилось ей в глаза, было — «первое октября»! Погиб же он, как ей сообщили, восемнадцатого сентября...

«Что же это такое? — потирая лоб, растерянно подумала она. — Ничего не понимаю...» И прислонилась к стене, чтобы не упасть. Где-то хлопнула дверь, дробно простучали по лестнице каблуки, и кто-то маленький пробежал мимо нее. Но она даже не открыла глаза. В таком ослабленном состоянии находилась несколько минут, потом, торопясь, расправила письмо, стала читать, потому что там могло быть какое-нибудь объяснение.

«Сегодня перебрались, как и обещал тебе в том письме, на двадцатый километр. Наконец-то чащоба осталась позади и открылись светлые елани. На равнине работается легко и весело. Особенно хорошо вести съемку, ничто не мешает. И я жму вовсю! Чем быстрее кончим, тем скорее вернусь к тебе. Правда, еще с полгода, не меньше, придется побыть здесь, но время на работе летит незаметно».

«Он жив, — подумала мать. — Он жив!» И, смахнув слезы, стала читать дальше.

«Очень жалею, что не получаю твоих писем. Мне еще удается отправлять тебе, то с местными охотниками, то с оленеводами, а вот твои идут к нам через штаб экспедиции, и это значит, что я получу сразу целую пачку, как только мы доберемся до Каменки. А пока приходится довольствоваться радиограммами. Но и то хорошо! Мне ведь главное, чтобы ты была здорова! Это главное! И еще раз очень прошу: не волнуйся — у меня все отлично! И, кроме того, ты же знаешь, что я люблю изыскательское дело, и ты должна привыкнуть к тому, что я всегда буду в тайге, или в тундре, или в пустыне. Такова работенка, которая мне по душе. Да, чуть не забыл! Сегодня потянул в твою сторону первый караван гусей, хотя погода стоит отличная! Осень, а ни одной дождины... Воду берем из ручья; неважнецкая, правда, но что делать — единственный водоем, и то рады».

«А они сообщили, что он утонул!.. Где же он мог утонуть?» — осененная слабой надеждой, подумала она и стала читать дальше.

«Ты это письмо получишь недели через две, а я к этому времени тебе еще одно напишу. Так и будет у нас с тобой идти, пока я не вернусь. У меня все хорошо!»

Прочитав до конца, до слов: «Целую. Твой сын», она внимательно всмотрелась в каждую букву, и ни одна не вызвала у нее ни малейшего сомнения. Это писал ее сын! И тогда она, положив письмо в сумку, быстро направилась в контору, где помещалось управление всех экспедиций, в том числе и той экспедиции, в которой работал ее сын. Для этого ей пришлось долго ехать на одном автобусе, потом пересесть на другой, и все время, пока она ехала, у нее было беспокойное состояние, полное недоумения и тревожной радости. И оно было настолько сильно, что она не удержалась и рассказала все, что ее чуть не свело в могилу, соседу, толстому, с седыми бровями старику.