– Проветрился? Мы сегодня ничего не успеем по твоей милости.
«Как неосторожно она ведет себя!» – паниковал Топилин. Но Володя, против его ожидания, как раз на это и клюнул. Рот его перекосила привычная к укоризнам ухмылка, и он стал спокойно налаживать агрегат.
Вскоре в комнате запахло мокрым мелом, мутная морось оседала на лампочку. Стало темнее, и за усталостью и суетой все, что было, показалось не важным, до обидного не главным, случайным каким-то и прошедшим навсегда. И Кате, качавшей ручку насоса, передалось это. А главным был Володя в малярской треуголке из газеты, который ожесточенно водил шипящим металлическим хоботком вдоль потолка.
То ли от того, что Топилину непривычно было спать на кухне, то ли от того, что все случившееся было столь неожиданно и непредсказуемо, но под утро ему приснился такой же ни на что прежнее не похожий сон. Ему приснилось, что он видит с высоты ярко-зеленое поле, и хоть спал, но и во сне поразился цвету и подумал, что это первый раз так. Пронзительно зеленое поле это он видел как на киноэкране, и сверху, с верхнего среза на этот экран стремительно влетали, кувыркаясь, разноцветные перья, мешая смотреть. Перья были тоже яркие – самых немыслимых цветов. «Это птицы, – догадался он, – это битва. Это птицы бьются насмерть там, наверху». Но радость, кощунственная радость была сильнее страха догадки. А по зеленому полю кто-то скакал. Вернее, то скакал, то летел – белого цвета. «Это Пегас, – понял он, – крылатый конь». И тут же и взаправду увидел прекрасные белые крылья. И хотя перья, разноцветные перья, яростно влетающие откуда-то сверху, по-прежнему застили картину, мелькая перед глазами, он уже не думал о смертельной схватке, а любовался белым приближающимся крылатым конем, движения которого были замедленны и плавны.
Он вспомнил сон, когда умывался, подумал о вчерашнем и не испытал никакого раскаяния. Он мчался на работу и все время улыбался. «История!» – повторял он, или это само в нем повторялось. «Ну и история!» – и улыбался. «Ах ты, милая, – думал он о Кате, – милая, отважная». А как она ему ответила… «Ах ты, милая моя!» – И горячо становилось.
– Ты что это сегодня сияешь, как отполированный ноготь? – Отклонился прямой спиной из-за кульмана его приятель, поворачивая в его сторону свою действительно сияющую крепкую лысину отпетого холостяка. Его увеличенные очками, и без того на выкате глаза смотрели мощно и разоблачающе. Таких, с неуемной энергией и крупными, едва умещающимися на лице чертами, называют людьми Юпитера. – Вот что значит без жены, – не стесняясь присутствующих, пророкотал он. – Приобщился?
За соседними кульманами хмыкнули. Топилин тонко улыбнулся и не ответил.
– Приобщился! – утвердил приятель – его звали Костей – и, оживляясь от перспективы услышать подробности, загремел стулом.
– Да сиди, сиди, – хмыкнул Топилин.
Костя приложил палец к губам и, перекинув глаза в сторону раздавшегося смешка, кивнул ему уже с другим, заговорщицким выражением, которое, однако, настаивало на дальнейшем движении к сути – дескать, подробности потом, да? «Тет на тет?»
Топилин с поспешным согласием мотнул головой и одновременно сердито сдвинул брови, – что, недержание?
Костя понял, что требуется рыцарство – как все холостяки-бабники, он был помешан на куртуазности, – и радостно, оттого, что его жизненная философия подтвердилась еще одним сногсшибательным (это Топка-то?!) аргументом, оцепенел у своего чертежа.
– Кто она? – с трудом дождавшись, когда Топилин выйдет перекурить, деловито спросил он, подставляя зажигалку.
– Брось ты, Костька, в самом деле, – отмахнулся Топилин, хотя ему было приятно.
– Я ничего! – Отгородился ладонями Костя. – Не хочешь – не надо. Хозяин – барин.
Когда бросили окурки сигарет, он все-таки не удержался:
– Ну, хоть скажи – да?
– Ну да, да, да! – в притворном раздражении сказал Топилин и пошел к двери.
– Топка! – восхищенно простонал Костя. Вот за это его Топилин и любил.
Потом он на себя рассердился. Пижон, дешевка, чем ты хвастаешь? И что было-то? Мальчик, тебе сколько лет?
Вечер, хоть он и ждал его, и, закрыв глаза, приближал, тревожась, – вечер начался смутно. Было много работы. А уйти он уже не мог. Здесь была Катя. Ему казалось: оставь он ее – и выйдет предательство, как бы нельзя уже было оставлять ее на Володю.
«Смешно, – думал он, – ведь она все равно уйдет». А здесь вот не мог он ее оставить. Его квартира не допускала, чтобы Катя оставалась здесь не с ним. И неясно было – как вести-то себя теперь? Он и мыкался – из комнаты на кухню и обратно. Варил клейстер из муки, помогал разрезать рулоны обоев, раскатывал их. Хорошо, когда вдвоем с Катей. А то и с Володей. Намазывал половой щеткой – и они уносили овлажневший, нагрузший, готовый порваться кусок. Он оставался и томился ревностью. А потом уже Володя мазал, а они носили. И эти минуты вдвоем становились подтверждением того, что было вчера. Топилин и Катя бросались друг к другу – и в торопливой ласке, в коротких поцелуях в виду опасности и риска, было столько нерасплеснутой и теперь словно узнаваемой ими страсти, что в глазах темнело.
«А что Володя?» – время от времени спрашивал себя Топилин, плечами, затылком чувствуя нависающую угрозу и останавливая быстрые пронизанные дрожью руки и губы Кати, прерывая, отталкивая от себя – будто Катя хотела, чтобы их, наконец, застали и разоблачили, чтобы все наконец стало на свои места.
«Что будет?» – спрашивал он себя, не в силах противиться ее сокрушающей нежности, закрывая глаза и ожидая тупого смертельного удара сзади. Неужели Володя ничего не видит? «А, будь что будет!» – отвечал он, уже не полагаясь на себя, а только на Катю. Нет, не могла она его подвергнуть опасности. Словно сама брала его под защиту, зная, как должно быть.
А потом стало вовсе весело – к опасности привыкаешь быстро и становишься безрассудным. А безрассудство выше опасности. В конце концов побеждает тот, кто перестает бояться… Это всегда видно, что ты больше не боишься. Топилин уже ничему не удивлялся. Была такая сказка – чтобы набраться сил, герой прижимался к матери сырой земле. Так он прижимался к Кате.
Володя только ухмылялся. Это, думал Топилин, чтобы они поняли, что он, Володя, не лох и не отморозок, и все-то для него как на ладони. Будто его самолюбие этим и довольствовалось. Топилин весело ждал. Тут каждое мгновение имело свой знак и свой черед. И поменять их местами было невозможно. И было в этой череде мгновение крутого разговора, мгновение удара по лицу и мгновение ухода. Но они миновали, так и не проявившись, и Топилин почувствовал, что теперь ему уже ничего не грозит. По крайней мере, на сегодня. Это все Катя… Если б не Катя…
Володя ухмылялся, как обиженный мальчик. Казалось, самое его жгучее желание – это подсмотреть за ними в щелку. Но подсматривать строго-настрого запретили, и у него было неудовлетворенное лицо. Безумие, что она ушла с ним. Не должна была уходить. Топилин готов был драться насмерть, а она ушла. Если б не ее утешающее, обещающее пожатие на прощание, он готов был бы подумать, что обманут. Коварно. Но он поверил этому рукопожатию, словно сказавшему, что так надо. А до того была еще смешная сцена, когда он доставал с полки книги, показывал им – и они с одинаковым ученическим прилежанием склонялись над страницами, прочитывая то, на что он указывал. «Да вы возьмите!» – сделал он широкий жест, вручая им (Володе) томик стихов любимого поэта, как бы в знак расположения и приязни желая приобщить к возвышенному, духовному. («просветитель»…), – «Дарю!» Это выглядело как откуп за происшедшее, за Катю, и ему показалось, что Володя и принял как откуп – взял с правом на это. Вслух же Володя сказал: «Зачем дарить? Мы вернем». Он надавил на «мы».
И в этой сцене, – наедине размышлял он, – тоже была важна и не обходима каждая деталь. Это было мое с ним объяснение. Володя не поверил нам. Не поверил, что это серьезно. Подумал, что это первый раунд, который можно и проиграть. Он решил, что второй, поскольку они уходят, и Катя будет с ним, выигран и без схватки. А если он ее изобьет? Негодяй! Трус! Ох, все-таки зачем она ушла? Вдруг, навязчивым, бесстыдно-страшным, уничтожающим видением возникло, как Катя и Володя ложатся вместе в постель, и он насильно овладевает ею – запрокинутое лицо Кати увидел, то, которое было в поцелуе перед ним, и застонал.
Ночью он проснулся с одной отчетливой мыслью – они больше не придут, а утром эта мысль выросла в убеждение. Самое дикое и непростительное – что он даже адреса не спросил. День начинался глухо и больно.
– Все идет, как надо! – прокомментировал Костя, бросив на него мощный, выспрашивающий взгляд. – Наше бытие пронизано диалектикой: сначала тезис, потом антитезис.
– А в глаз? – угрюмо буркнул Топилин.
Огромный Костя в комическом испуге отпрянул. Была в нем эта славная, обезоруживающая черта – он легко уступал.
Это было очень ясно – что не придут. А он-то пыжился, корчил из себя героя. Стыдоба. Обмишурился. Стыдоба, да и только. Этот Володя оказался на три головы выше – ах, подлец, ах, политик. Лицо у Топилина горело. Не должен он был отпускать Катю. Не должен. А как бы было? Представь, как бы было? Ты что, в самом деле полез бы драться? Как самец? Кажется, в Эрмитаже он видел такую картину – два гориллоподобных мужика готовы к схватке из-за белотелой, с рыжими волосами, равнодушно взирающей на них женщины. Какая чушь! Ну, что он в самом деле? Бросить все и забыть. И какое он имеет право вторгаться в чужую жизнь? Никакого права. Вот так. Вот и живи, как жил. Вот и поделом. Вот так. По дороге домой он не замечал, что говорит вслух, и спохватился, только поймав удивленный встречный взгляд. Дошел, – горько усмехнулся он. – Точно дошел.
Он повернул ключ в двери – на него сыро дохнуло ремонтом. В квартире было погано. Она была безжизненной – разрушены все прежние приметы устойчивости, налаженности, тепла. Все вверх ногами. Это он сам и затеял. Все перевернул. А те, кто помогли перевернуть, покинули его в самый неподходящий момент. «Еще скажи спасибо, что тебе морду не своротили на сторону, – подумал он. – Тебе еще повезло. Ты очень везучий». А ремонт? Собственно говоря, основное они успели сделать. Это он все-таки отметил краем сознания. Обои в прихожей он и сам переклеит. И плинтусы покрасит