И беседы уже велись о значительных делах: о судьбах мира, о «власть предержащих», об управлении государством… И даже блюдо с вонючими копытами, предвестник бед, убрали вон.
И вдруг громом небесным прозвучали слова визиря Сахиба Джеляла:
— Эй, есаул, где твой коврик крови? Все знают, что ты не есаул, а бекский палач. А ну! Остер ли твой нож?
— Не посмеете! — рыкнул Кагарбек. — Я человек эмира.
Все у него в голове перемешалось, перепуталось. Все как в тяжелом сне. Но нет, руки его, сколько ни дергай, связаны на спине, связаны до боли в суставах.
Он уже стоит коленями на черном от крови казненных, даже сыром, коврике крови, на котором прирезывали по его повелению непокорных. Белоснежная чалма сбита с его круглой гладкой выбритой головы и валяется рядом на кошме. А шея уже ощущает холодок стали.
Над ухом сопит и кряхтит есаул Недоносок.
Верный, преданный слуга, который не одному из врагов бека на этом самом коврике перерезал горло.
Есаул Недоносок всегда беспрекословно исполнял кровавые приказы бека, хоть знал, что правом смертной казни беки в Бухарском государстве не наделены. Всех опасных преступников надлежало отправлять в оковах или колодках на расправу пред светлые очи эмира. Но Кагарбек правил Гиссарским — слишком далеким от Бухары — бекством и делал, что хотел: казнил, миловал. И есаул Недоносок, то ли по природной склонности, то ли повинуясь велениям своего бека, ловко отправлял в небытие непокорных и смутьянов.
Но вот что интересно! В есауле не замечалось никаких колебаний, никакого замешательства, никаких чувств преданности своему начальнику… И… нож наточен. Рука не дрогнет.
— Что ж ты молчишь, бек? — звучит откуда-то сверху голос Азраила — ангела смерти, то есть этого проклятого визиря. — Кайся! Не хочешь каяться? Преступления твои ясны. Читай молитву, бек, не тяни! Нам много еще надо выполнить повелений их светлости эмира Сеида Алимхана, возложившего на нас еще много священных дел. Нам надо поспеть к вечернему намазу в Душанбе.
О, судьба! Какое ему, Кагарбеку, дело, доедет ли проклятый вовремя до Душанбе. И не все ли равно, где он совершит вечернюю молитву. И поспеет ли к молитве. Его-то, Кагарбека, не будет уже в живых.
В груди у него жгло, в голове творился сумбур. С трудом он пролепетал:
— Нельзя меня здесь… Отвезите меня в Бухару к эмиру.
Он не просил пощады, но искал жадно, торопливо хоть какой-то отсрочки.
Пощады от такого, как визирь Сахиб Джелял, ждать нельзя. За те два дня, что визирь разъезжает по долине, Кагарбек пригляделся к нему.
Опасный человек визирь Сахиб Джелял. Ни угощения, ни подношения, ни намеки на женщин его не трогают. Снисходительно-презрительный взгляд. Мягкая, ленивая поступь. Он ходит величественно-спокойно, — полная противоположность резкой, суетливой, прыгающей походке Кагарбека, за которую некоторые прозвали его Маймун — Обезьяна.
Джелял идет по жизни неторопливо, но с силой. Страшной силой. Его разве остановишь!
А глаза! Тут Кагарбек жестоко ошибся. У Сахиба Джеляла благожелательный прищур глаз, столь же благожелательная вроде улыбка, чуть ироническая — впрочем, иронии Кагарбек не понимал — и напрасно.
Кагарбек обманулся. Он принял молчание за согласие. Сахиб Джелял поглядывал, улыбался, но не пресекал, не мешал. Он не повелевал и даже не советовал, не налагал запретов, хотя и получил от эмира право «повелевать и решать», «запирать и открывать», о чем ясно говорилось в фетве, которую он привез из Бухары.
До чего визирь Джелял не походил на всех прочих хакимов, беков, чиновников, приезжавших ревизорами до сих пор! Те, что называется, «сжигали все сухое и мокрое, сметали и правых и виноватых».
И с ними дело обстояло просто: Кагарбек от всего откупался конями и кошельками с червонцами.
Отнюдь не склонный выслушивать оправдания Кагарбека, визирь бесцеремонно прервал его жалобное бормотание и обратился к доктору:
— Справедливость торжествует, писал достойный любви поэт Рудаки:
В пыль низринуты
враги твои!
До небес поднимутся
друзья твои!
Но что это? В чем дело?
По дорожке через бекский сад снова поспешно шагал Геолог. Он высоко вздымал посох и поминутно оборачивался, призывая кого-то.
Доктор вскочил и бросился навстречу.
— Вы неосторожны! Вы погибнете без всякой пользы!
Но разве первый раз доктор пытался остановить Георгия Ивановича.
А он не слушал увещеваний. Он ринулся в самую гущу событий. Не считался ни с временем, ни с местом. Все забыл и прежде всего об опасности, которой подвергал себя и доктора. Теперь уже никого не могла обмануть ни хирка, ни все атрибуты дервиша каландара, хотя Георгий Иванович очень похоже, очень умело распевал всякие священные тексты и ловко дымил в примитивном кадиле священной травой исрык. Он так хорошо говорил на местных языках, так вжился в них, что от его выговора, пришел бы в восторг самый дотошный лингвист. Но то, что он говорил, звучало открытым призывом к бунту против бога, против эмира, против всех богатых и власть имущих.
И главное, во всех сборищах, беспорядках он открыто шел впереди, зажигая толпу яростью. И вот сейчас на бекский айван он ворвался во главе целой толпы, вытолкнув вперед к Сахибу Джелялу привязанных к толстой веревке нескольких горцев со скрученными за спиной руками. Несчастные, окровавленные, в порванной одежде плелись безропотно, склонив головы, а рядом с ними прыгали и метались бекские нукеры, отбиваясь от наседавшей толпы, пытавшейся развязать и освободить арестованных.
— Бейте их, — захрипел бек, с трудом вскочив на ноги. — Смотрите, Сахиб! Вот они, зачинщики! Повесьте их на сук! Всыпьте им покрепче! Еще смеют бунтовать!
Глаза Кагарбека налились кровью, на губах пузырилась пена. Громогласный бас Георгия Ивановича перекрыл шум голосов:
— Вот смотрите! Они жертвы бекской ненависти! Сахиб, прикажи же развязать несчастных. Я требую — запретите истязать людей. Смотрите, их били. Развязывайте!
В нетерпении он схватил с дастархана нож и начал кромсать шерстяные веревки, туго затянутые на руках каратагцев.
— О аллах, всевышний, — бормотал он, не замечая, что так вошел в роль, что говорит, как истый мусульманин. — И так обращаются с тихими, благородными горцами, с этими людьми дини-пянджин, провозгласившими закон жизни — не делай другому того, чего не желаешь, чтобы другие делали тебе.
С великим трудом Сахиб Джелял утихомирил страсти. Он сохранял спокойствие, но бледность выдавала его взволнованность. Он не сказал Георгию Ивановичу ни слова упрека, но появление толпы встревожило его и, по всей вероятности, не на шутку испугало.
Но он поступил со всей восточной мудростью и дипломатией. Он приказал Кагарбеку:
— К тебе, бек, гости. Прикажи твоей челяди принять их. Пусть они умоются в твоем хаузе, совершат омовение, смоют кровь и грязь, вымоют от пыли ноги, перевяжут раны. А ты их накорми во имя милосердия и аллаха. И пусть о твоем мехмончилике говорит вся Бухара.
— Но… бунтовщики… против эмира…
Тут взгляд Кагарбека упал на синюю, сияющую сталь ножа в руках палача. Он поперхнулся и заорал:
— Эй, собаки, вы слышали! Слово визиря — закон! Бегом! Шкуру со спин у живых сдеру!
А Сахиб Джелял обратился к доктору. Он говорил громко, так, чтобы все в саду слышали каждое слово:
— Пусть же головы непокорных падут под твои ноги, господин доктор. И пусть под сводом небесной тверди, среди зеленых лугов всякая несправедливость сгинет навсегда.
В словах его звучали жесткие ноты. Он говорил о бедствии людей, о немыслимых разрушениях, о несчастиях, которые усугублены такими вот зулюмами-злодеями, как бек Гиссарский, достойный немедленной казни.
Несчастные сгорбившиеся каратагцы, коврик крови, нож в руке есаула, мятущийся в бессильной ярости связанный бек… И над всем раскинулся синий южный свод безмятежных небес, и в двери и окна мехмонханы доносились ароматы вечных снегов, и виднелись меж стволов тополей и чинар изумруд и золото ханатласных просторов Гиссарской долины.
XIV
Пятно на чести оскорбленного не смоет кровь оскорбителя.
Может быть, визирь Сахиб Джелял и завершил бы так свой суд. Может быть, коврик крови и залила бы свежая, горячая кровь виновных и невиновных. Настроение Джеляла, его решимость, его беспощадность встали стеной, и вряд ли бы он послушал кого бы то ни было. Тем более, не отменил бы, как он между прочим говорил впоследствии, своего жестокого приговора чернобородым каратагцам.
«Презренные подняли руку на представителей власти. А Кагарбек — власть от эмира и бога. И мало ли, что они говорят о своих правах. У них одно право — повиноваться. И я пальцем не шевельнул бы, чтобы отвратить от них нож».
Нож, блестящий, отточенный, огромный, играл, переливался в руке есаула. Одно движение рукой, и…
Но тут женский визг заставил всех вздрогнуть.
Расшвыривая здоровенных, широкоплечих мужчин, в мехмонхану вбежала молоденькая горянка с горящими глазами. Сорок косичек ее трепыхались на спине черным шелковым покрывалом. С режущим ухо шагом кинулась она на Кагарбека, царапая ему в кровь толстые, жирные щеки, колотя его по круглой бритой голове маленькими кулачками:
— Он насильник! Он убийца! Он отнял меня у матери! Он силой затащил меня к себе!.. И что ж? Теперь он уйдет от ответа?
— Девушка, — поднял важно руку визирь Сахиб Джелял, — не кричи. Веди себя достойно, — говорил Джелял добродушно, даже ласково: — Этот тиран не уйдет от ответственности! Приговор произнесен. Отойди. Судьба свершится! Твоя попранная честь будет отомщена.
Разъяренное лицо девушки пылало румянцем. Повернувшись к Джелялу, она запричитала:
— Эй ты, вершитель судьбы! Посмотри на меня. Перед тобой дочь славных родителей. Мой отец — Касым-Шо, потомок Ваханских царей… Я царского рода. И ты хочешь, господин бухарец, чтобы позор остался на мне и моих предках? Э, нет! Девушки моего рода никогда не были наложницами. Мы — царевны. А ты хочешь прирезать этого барана и оставить позор на мне.