III
Время хитрит с сынами Адама, обольщая их радостями.
Африканская жаркая пустыня Данакиль, что рядом с пышущим зноем Красным морем, мало чем отличается от Каракумов. Разве только кочевники в ней почернее лицом, цвет которого оттенялся белизной бурнуса. Но в остальном разницу трудно усмотреть.
И доктор Иван Петрович, заброшенный судьбой и высокими правительственными инстанциями Петербурга в район гибельной Асмары — он возглавил русскую медицинскую экспедицию в Абиссинию, — поразился, услышав за стеной палатки родную узбекскую речь.
До Туркестана тысячи верст, но явно кто-то резко, решительно спрашивал, а Алаярбек почтительно, но твердо возражал.
— Начальник спит. Не велел будить.
— Буди!
Топот коней, шум смятения в лагере заставили Ивана Петровича вскочить с походной койки и натянуть сапоги.
В окрестностях Асмары было крайне беспокойно. Только вчера абиссинская администрация бежала. Ходили слухи о приближении войск Махди, которые не очень-то щадили христиан-эфиопов.
Ходили слухи, что император Эфиопии Менелик II, лечить которого доктор был приглашен, внезапно скончался, что Британия, Франция и Италия, воспользовавшись этим, снова вторглись в страну и вызвали тем самым недовольство и восстания.
Доктору мало было до этого дела, но, с точки зрения воинственных и безумных в своем фанатизме последователей Махди, он был гяуром, и встреча с воинами пророка не сулила ничего приятного.
Вчера вечером проезжали какие-то итальянцы-военные и в страшной спешке предупредили, что врачебная экспедиция Российского Красного Креста должна поспешить в порт Массау. Но доктор имел, как он думал, немалый опыт работы среди правоверных и отнесся к предупреждению итальянцев со снисходительным пренебрежением.
«А сейчас — не слишком ли я понадеялся на авторитет медицины?» — подумал он.
Он откинул полог и вышел. Было еще темно, и он почувствовал себя пигмеем перед гигантским, как ему показалось, всадником, прямо вплотную наехавшим на палатку.
За ним на фоне светлого предрассветного неба черным частоколом стояли пики десятка других великанов.
Люди молчали. Но ржание коней, топот копыт, вопли, разносившиеся по лагерю, создавали такой шум, что доктор с трудом понял слово, произнесенное гигантом-всадником:
— Смерть неверным!
И неудивительно, что доктор машинально поднял руку, чтобы защитить голову от удара. Но меч-клинок не опустился, и тот же голос, к невыразимому облегчению доктора, прокричал:
— Опустите мечи! Здесь друзья мусульман!
Величественный всадник спрыгнул на землю и обнял доктора с возгласом, который, наверное, слышали во всем лагере.
— Ассалом алейкум, доктор Иван! Благодарение всевышнему, что первый, кого я увидел, оказались вы.
И, оторвавшись от доктора, он зычно крикнул:
— Пальцем никого не коснитесь! Вернуть добычу! Все по местам!
Уже сидя у очага в палатке, доктор смог прийти в себя и оглядеться. Нападение бедуин по своей внезапности можно было сравнить лишь с землетрясением. Еще изумительнее оказалась встреча доктора с добрым знакомым визирем Сахибом Джелялом в облике воинственного аравийского бедуина.
— Да, я Махди… Тот самый Махди, имя которого нагоняет страх и ужас на врагов ислама — итальянцев, англичан… Да и на немецких кяфиров в Кении. Велик бог, доктор, что я вас сразу узнал. Мы же хотели найти здесь в палатках генерала итальянцев. О, как бы я горевал, если бы поднял свой священный меч на вас! Какими жертвами я бы мог искупить свою вину перед справедливостью и всевышним!
Иногда Сахиб Джелял рассказывал о себе. Редко, но рассказывал. И, глядя на некоторое удивление, отражавшееся в его лице, думалось: а наш мудрец, и философ встретился с собой, как с любопытным и приятным незнакомцем.
Он удивлялся себе, своей прожитой жизни и, казалось, оставался ею очень доволен. Он мог похвастаться своими делами, но не хвастался.
— Лишь, настоящее принадлежит нам, — говаривал он скромно, — но не прошлое. И не будущее. Потому что прошлое ушло, а наступит ли будущее, кто знает?
Но и нотки грусти не слышались в его словах, повторявших мысль древнего философа — грека Аристиппа. Сахиба Джеляла нисколько не пугала огромная, нависшая над ним глыба жизни. Она пугает маленького человека. А Сахиб и физически и по своему содержанию человек не маленький.
Спокойная невозмутимость — лишь внешняя его оболочка. В его душе кипели страсти. Но редко, почти никогда, они прорывались наружу. Знавшие его по праву называли «обледеневший огонь». Он настоящий «гази» — гневный, воинственный, беспощадный, но не выставляющий напоказ свою воинственность.
Щедрый в гневе и в доброте, он ненавидел душевную скупость. «Скупец — женщина, берегущая свое сердце. Сердце надо дарить, отдавать, а деньги тратить… Пусть превратится в отраву кусок, припрятанный от нищего скупцом».
Он откровенно презирал скупых душой, своих приверженцев, скитавшихся вместе с ним эмигрантов и беглецов — бухарцев, он презирал тех, кто гнушался своей родины — Бухары, давшей им жизнь, и которые, устроив свое благополучие при дворе эмира, считали, что Бухара может теперь гнить спокойно. Он презирал таких выскочек: «Так, сидя в своей худжре в медресе, гнушается чистенький, в белом халате и бенаресской чалме муллабача своей матери, живущей по-прежнему в твоем родном кишлаке, пекущей дрожащими руками в тандыре лепешки, чтобы послать с оказией в город ему, своему сыночку, и умножающей в жаре огня, пышущего из жерла тандыра, свои морщины.
Сахиб Джелял сражался за жизнь и свободу племен Арабистана и Судана, сражался с безумной храбростью, но он презирал войну. «Война — беспокойство и сутолока». Сколько дней в пути но пустыням и степям, трясясь в седле, он предавался сомнениям. А для размышлений всегда находилось сколько угодно времени — ведь так медлительны средства передвижения в пустыне, и, если бы кто-нибудь заглянув к нему в мысли, много сомнений, неустойчивых дум нашел бы он.
И даже в религии, за которую поднял он меч гнева, не находил он удовлетворения. Он по обязанности вождя следовал малейшим формальностям религиозных предписаний и в молитвах и в быту. За несоблюдение ритуала он обрушивая на головы нерадивых гнев и месть. Но…
«Поэт персов Имад, — рассказывая он в кругу соратников-газиев, — тот самый поэт из Кермана, богобоязненный знаток и ревнитель шариата, обучил своего домашнего кота в час намаза, святой молитвы, подражать всем установленным поклонам, приседаниям — ракъатам. И все, что делал сам Имад — отвешивал ли поклоны, становился ли на колени, падал лицом на циновку, тот кот то же делал — кланялся, опускался на брюшко, поднимался и закатывал свои кошачьи глаза на своей усатой морде».
Сражаясь с зеленым знаменем пророка в руке, он, Сахиб Джелял, понимал, что только этим знаменем можно было в те времена увлечь кочевников на борьбу с империализмом. Но он одинаково ненавидел господ шейхов, благодетелей господ, лживых ханжей из племенной верхушки и ханжей — духовных лиц.
И в то же время его отнюдь нельзя было отнести к бесплотным, целомудренным джиннам пустыни. И до сих пор передают историю, как он, будучи высшим сардаром в одной экспедиции, скрестил сабли с другом своим сардаром из-за цветка девственности нежной, но не слишком уж большой красавицы — аравитянки, пленницы. Никто не собирается его оправдывать и обелять. Но, во-первых, даже сам пророк Мухаммед после битвы у Ухуда отдал на развлечение своим мусульманским «газиям» женщин и девушек в захваченном силой меча лагере врага, а во-вторых, Сахиб Джелял ту самую аравитянку привез за тысячу сангов в Бухару и объявил своей законной женой, а не продал ее в рабство, как делали по закону войны и военной добычи — ганимат его непобедимые и благородные газии — воители джихада.
Приходится принимать Сахиба Джеляла периода «джихада» таким, каким он был — воинственным, жестоким, коварным.
И не то что бы он изменился со временем. В наше время он обуздывал свои инстинкты и страсти. Законы жизни, взгляды людей, человеческая мораль стали в корне иными. Многие добродетели эпохи «зеленого знамени» пророка превратились в пороки.
И когда он вспоминал о многих добродетелях прошлого, в его словах проглядывали черты самодовольства. Но тут же он добавлял:
— Человек хорош, коль светел изнутри…
А жена его, коричневая, огненноглазая аравитянка, ужасно боялась его, трепетала перед его ассировавилонской бородой и… восхищалась его силой, его храбростью, его воинскими подвигами, его победоносностью.
Поцелуй любви — с водой соленой схож.
Чем сильнее жаждешь влаги,
тем неистовее пьешь.
И сидя у тлеющих, дымящих углей, пахнущих миррой и сандаловым деревом, Махди, он же визирь эмира Бухарского, говорил доктору: «Боже, я считаюсь среди моих мюридов зорким орлом пустыни. Я вижу двойную звезду в созвездии Большого ковша, а ее видят только великие воины Аравии».
Сомкнутые в надменной гримасе губы Сахиба Джеляла чуть шевельнулись в улыбке.
— Я понял. И очень хорошо. Я верю, что вы расположены ко мне. И дара никакого я от вас не приму. А вот доброе дело сделайте. Там, в палатках, раненые… и эфиопы, и итальянцы, и даже французы. Прикажите вашим воинам, чтобы никого не тронули.
— Ну, я понимаю, Иван-ага, вас послали в армию Менелика помогать, лечить. А зачем вы лечите итальянцев? Итальянцы — трижды кяфиры. Пусть на них трижды ляжет проклятие…
Он говорил сурово и жестко. С некоторым холодком в сердце доктор вспоминал разговоры о махдистах. Про их вождя говорили, что он бешен в битве, безумно фанатичен, что рука его каменная, неистова в рубке, что он не терпит ни малейшего слова возражения. Он «царственный верблюд», всячески выпячивающий свой фанатизм и жестокость.
Казалось, просить такого бесполезно. И все же доктор настаивал.