Помрачнев, Сахиб Джелял сказал:
— На светлом лезвии меча, а не в философских разговорах и чернильных письменах надо искать решение сомнений и выявлять истины. Перед вечностью все равны. В раю все сидят в тени и наслаждаются прохладой струй. Одинаковы и шах, и пророк, и пастух. Труп собаки и труп человека сгниют одинаково.
«Ого, это что-то новое… Правоверные за такие слова не посмотрят, что он Махди…»
И Джелял, помолчав в раздумье, добавил:
— Так думать нельзя даже нам. А вот думаем. Но надо действовать. Мы уезжаем. Нет, нет! Не задерживайте, доктор! Я знаю, для вас все раненые — божьи больные, которых надо исцелять. Прощайте! Я увожу своих ангелов пророка, пока они не полезли в палатки разбираться, кто там. О-омин!
Он не позволил себя проводить.
— Не могу поручиться за своих фанатиков, — сказал он и ускакал.
Тогда вышел сидевший тихонько за полой палатки Алаярбек Даниарбек и сказал:
— Хорошо, что проклятый визирь не видел меня. Я — шиит, а он — суннит. Когда война, лучше шииту не сталкиваться нос к носу с суннитом. И кто бы подумал, что господин Джелял кровожадный махдист. Он в Самарканде почти мой сосед, близко от нас дом его отца — Кунчи, кожемяки. Кунчи снял с себя халат, чтобы прикрыть мою наготу, защитить свое больное тело от холода и жары. Он отдавал моему семейству чашку шурпы, чтобы накормить моих голодающих, кожа да кости, сыновей. Он дал мне двенадцать бревен, чтобы закрыть крышу от снега и дождя. Нет, он солнце доблестей. И Сахиб добр и умен. Свой меч он, наверное, обагряет кровью плохих людей. Он сочиняет для своих арабов стихи и, декламируя их, ведет в бой на пулеметы англичан. Нет, он хороший человек! Разве он не даровал жизнь вам, кяфиру, только что? Будь он плохой…
— Хватит слов, Алаярбек Даниарбек. Очень вас прошу. Пройдите по палаткам и предупредите всех — через час полевой лазарет снимается с места. Распорядитесь насчет каравана и пришлите мне начальника охраны. Куда он задевался?
IV
На что мне такая забота? Накрываться ею? Подостлать? Или закутать зябнущее тело?
Он на ложе из змей спит, положив голову в костер.
В те годы вообще Георгий Иванович сделался легендарной личностью. Он появлялся и исчезал. Он жил подолгу на Михайловской, а затем как сквозь землю проваливался. Как в шерлокхолмском детективе, совершенно менялось его обличье.
В один из дней 1915-го года, когда Миша и Баба-Калан, водрузив на плечи ранцы с учебниками, сбежали по высокой деревянной лестнице во двор, они неожиданно, правда без особого удивления, обнаружили Георгия Ивановича в цветнике.
Он спокойно поздоровался с мальчиками, как ни в чем не бывало продолжал окучивать куст чайной розы. Кетмень мол не соответствовал всей его одежде. И вполне Георгий Иванович сошел бы за обыкновенного дворника, какие в те времена подметали и поливали каждую мало-мальски присную улицу города Самарканда. И никто не заподозрил бы в этом тихом, почтительном и старательном дворнике политического.
— А теперь бегите! Опаздывать на занятия нельзя. Ну и, конечно, вы меня знать не знаете. Меня не видели. Со мной не разговаривали.
Сыновья доктора отлично понимали все и никогда ни о чем не проговорились хоть словом.
Ребята обрадовались Георгию Ивановичу. Он на этот раз отсутствовал почти два года.
— Ну, у него есть что рассказать!
— И везет же человеку. Обязательно поеду путешествовать.
Рассказы Георгия Ивановича, или «дворника», — так просил он его называть — удалось послушать вечерами за самоваром, когда из города возвращался доктор, всего две недели назад приехавший из Галиции, из Действующей армии.
Бегство из Бухары, путешествие с караваном визиря Сахиба Джеляла, странствования по Востоку и, наконец, жизнь в Швейцарии в среде политических эмигрантов Георгий Иванович живописал в своих рассказах за вечерним столом.
Но Ольгу Алексеевну больше всего интересовала судьба «нашей Юлдуз».
— Где она? Что с ней? По правде говоря, мы просто ошеломлены.
— Моей женитьбой? Лучше скажите — шокированы.
— Ничуть… но поразились страшно и порадовались за вас.
— И все же не могли представить, как это я, русский интеллигент, мог найти счастье… семейное счастье с малограмотной женщиной, дитем природы, так сказать? О нет, вы просто не знаете ее, мою Юлдуз.
— Вы меня не поняли, — чуть слышно рассмеялась Ольга Алексеевна. — Здесь другое. Неужели Юлдуз могла решиться презреть обычаи, законы? Не побоялась?
— «Не стряхивайте пыль со звезды», — говорят на Востоке. Любовь и мудрость — всесильный закон вселенной. Я любил и люблю. И я не стыжусь говорить о своем чувстве…
— Не подумайте, Георгий Иванович, что у меня простое любопытство. Впрочем, и любопытство. Близкая моя родственница, петербургская барышня, приехала погостить в Туркестан и… выскочила замуж за ферганца, красавца. Скандал в светском обществе был невероятный. Хоть он и богач, и влиятельный в Маргелане человек, но пришлось им уехать, кажется, в Афганистан. И ничего, живут. Сыновья уже большие. Но меня очень волнует наша любимица Юлдуз. Я же ее вот такой девчушкой знала. Да и у нас в семье, вы знаете, с моей дочерью Катей растет ее Наргис. Меня она называет мамой. А ведь когда-нибудь Наргис подойдет ко мне, обнимет, заглянет своими карими глазищами мне в глаза и спросит: «А где мой мама?»
— Юлдуз! Поверьте, она заняла в моей жизни… Она, моя Юлдуз, вернула меня к жизни, к борьбе…
— И все же где она?
— Моя Юлдуз с моим сыном сейчас далеко… в Швейцарии. Я не мог взять их с собой. Увы, вот наша мужская неблагодарность. Но она там на попечении товарищей, друзей. И что интересно, мы встретились там, в Базеле, — я имею жилище — квартиру, и неплохую, в Базеле — с соотечественницами моей супруги — с узбечками из Ташкента и Ферганской долины. И с одной милой таджичкой из Ходжента. Оказывается, есть такие случаи — передовые люди Туркестана посылают дочерей, правда очень редко, учиться за границу. И вот Юлдуз оказалась в их обществе.
Он замолк и задумался. Мыслями он умчался далеко от нас.
— Рада за Юлдуз, за вас, от души, — прервала молчание Ольга Алексеевна.
А Георгий Иванович повел плечами, стряхивая груз воспоминаний:
— И поразительно. Юношей из Туркестана шлют в медресе Стамбула и Каира. Готовят из них ретроградов, схоластов. А девушек вводят во врата самой передовой европейской культуры. Какое противоречие! Да, а Юлдуз моя рвется на родину, в Туркестан. Но я берегу ее. Я все говорю ей: «Рано собралась. Вот выучишься у меня на доктора. И помни о сыне!»
— Она учится?
— Да, и очень успешно. Конкуренцию составит Ивану Петровичу. «Лечить хочу, по примеру Ивана-дохтура, нашего отца!» Ну разве моя Юлдуз не восторг? Поверьте, Ольга Алексеевна, пан Владислав, в трудностях борьбы, в самых страшных обстоятельствах, на грани отчаяния и безнадежности достаточно мне произнести имя Юлдуз — и глаза мои устремляются к звездам.
За окнами тихо плыл теплый вечер. Откуда-то, кажется из Ивановского парка, доносились звуки военного марша. Самовар вторил ему своей угасающей песенкой.
Рассказ Георгия Ивановича звучал восточной сказкой. Ее слушать бы да слушать.
В открытые окна с террасы доносятся смех, возгласы. Подружки Кати играют в лото. Там «верховодит» Наргис. Она прелестна своей молодостью, свежестью, и ей можно простить резкость и порывистость.
Из гостиной снова музыка. На этот раз совсем другие мелодии. Сразу же повеяло Востоком.
— Он талантлив, этот мальчик Шамси. Вы только послушайте! Артистка, солистка Петербургской оперы Ольга Алексеевна вправе делать такую оценку: — Способный! Подбирает сложнейшие вещи. Ноты выучил еще мальчиком за один день. Читает и играет с листа. Послушайте. Ужасно за него волнуюсь. Жана нет, и некому хлопотать.
— А что случилось? — спрашивает пан Владислав.
Ольга Алексеевна словно только теперь видит, что пан Владислав в золотых погонах и в офицерской форме, и накидывается на него:
— Что же это я! Послушайте. Вы же теперь военный. Похлопочите.
— Шамси «загремел». Его забирают в трудовое ополчение. Аксакал Кызыл-Кургана, их махалли, внес в мобилизационные, списки Шамси вместо своего сыночка-балбеса. А Ибрагим-сандуксоз ходит по начальству и плачет. Шамси молод слишком и слаб легкими. Там в России не тот климат.
Вряд ли пан Владислав сможет что-либо сделать. Все трудоспособное население мобилизуют. Обстановка в Туркестане повсюду нервная, напряженная. Местами идут бунты, мятежи. И пану Владиславу, приехавшему из Казалинска, надо разобраться. Всего несколько месяцев назад его, педагога гимназии, человека с высшим заграничным образованием, призвали в войска. Он поляк. И в глазах царской администрации не слишком благонадежен. Потому он сначала служил рядовым в 4-м запасном Сибирском полку, а недавно произведен в офицерский чин.
Ему не очень удобно хлопотать. Но он берется за дело Шамси с обычной своей горячностью и любовью к справедливости. Но он замечает Баба-Калана:
— Ты так вырос, такой гигант, что тебя уж определенно заберут.
— Меня и так заберут, — равнодушно говорит Баба-Калан.
Он ничуть не взволнован и не зол. И продолжает, стоя за мольбертом, писать семейный портрет, как он выразился. Баба-Калан — художник. И хоть его преподаватели в училище предостерегают: «Портреты писать мусульманину противопоказано», — продолжает усиленно заниматься рисованием.
— Карандаш тоже не доведет его до добра, — говорит расстроенная Ольга Алексеевна. — Наш Мерген приезжал в Самарканд и рассказывал: муфтий посетил Тилляу и объявил, что все молодые должны поехать тыловыми рабочими, чтобы послужить Николаю Второму на фронте. Он даже интересовался, где Баба-Калан. Как бы до него не добрались.
— Он еще маленький, — говорит Миша, и все улыбаются. — А что? Я правду говорю. Ему четырнадцать. А в четырнадцать не мобилизуют.