Дервиш света — страница 56 из 58

ате и сибирской ушанке примелькалась. Он охотно дает, когда его попросят, порошки хины, мажет царапины детишкам йодом, прижигает раны от колючек поглубже ляписом, научился лечить от укусов скорпионов и даже змей. Кишлачные детишки любят его. Он показывает им, как вырезать из дереза кораблики и запускать их, делать луки со стрелами.

Ребята сообщили этой красивой пери все новости. Георгий-ака сегодня не придет в кишлак. На станции сегодня большой «джанджал». Понаехали полицейские. Все «шайтан-арба» стоят в сарае. Машинисты не хотят ехать. Даже стреляли чего-то.

Бледность разливается по лицу Юлдуз. Голос у нее дрожит. Она уговаривает маленького Рустама есть плов, но сама не притрагивается. Умоляющими глазами она смотрит на мать. Ждет с нетерпением, когда сможет вызвать из-под чинар Пардабая.

Наконец, он приходит и уводит дочь в урюковый старый сад при старинном, совсем развалившемся мазаре. Здесь можно поговорить, не таясь.

— Худо холаса! — успокаивает дочь Пардабай. — Мы часто пьем чай с Георгием-ака. Очень тихое, сокровенное место. Георгий-ака приводит своих друзей урусов, татар, узбеков, разных, в общем, рабочих… Бывают и господа. Называется такой «гап тукма» по-узбекски, а по-русски «исходка-маеука». Никто ничего не сказал. Рыбу можно ловить всякому в Акдарье, жарить в постном масле. Очень вкусная рыба. А никто не скажет, не донесет. Все знают — у Намаза сердце железное, рука железная.

На встревоженные вопросы Юлдуз он отвечает уверенно. Волноваться, что Георгий-ака не пришел на той, нет оснований. Время беспокойное. По железной дороге возят солдат то туда, то сюда. В Джизаке стреляют из пушек. В Катта-Кургане собралась тысячная толпа. Народ бунтует против ак-падишаха. Наверное, потому Георгий-ака не захотел днем выходить со станции — он там работает. Он механик. Паровозы чинит-починяет. Наверное, ночью придет. Не надо беспокоиться. Не заблудится. Все дорожки, тропки в камышах и болотах знает. Да тут совсем близко.

По настоянию Пардабая гостьи остаются ночевать.

Открывают закрытые на засов двери и резные ставня большой мехмонханы в поместье хана: ведь Дагбид — родина последнего хана Кашгарского, и здесь остались жить до сих пор его родственницы, правда, отдаленные. Старушки поспешно и усердно выбивали весь вечер ковры и паласы в ханской мехмонхане, подметали, убирали паутину.

К закату солнца мехмонхана, запущенная, старая, приобрела вполне жилой вид. Пардабай даже сказал:

— Эх, хан, понадобилось тебе за тридевять земель счастье от такого дворца искать. Хорошо бы тут пожить, в таком высоком да светлом помещении. Тут до потолка только ласточкой долететь.

Ханская мехмонхана, расположенная на краю кишлака, стояла в стороне, и никто из кишлачников не видел и не слышал, приходил ли кто со станции ночью.

Возможно, и приходил. Утром, когда ехали обратно в город в арбе, Ольга Алексеевна говорила громко, чтобы перекрыть грохот железных ободьев гигантских колес по галечной дороге:

— Теперь все ясно. Никуда пока из Самарканда тебе, Юлдуз, уезжать не придется. Поживешь у меня. И мне веселее. Жан когда еще приедет из действующей.

Соглашалась с Ольгой Алексеевной или не соглашалась Юлдуз, трудно сказать. С обычной для себя экспансивностью молодая женщина яростно сетовала на судьбу:

— Когда, наконец, кончится потрясение, и мир встанет с головы на ноги. Когда, наконец, жена сможет спокойно, чтобы ей не мешала всякая там полиция, заботиться о покое мужа! Лелеять его, готовить ему пищу, выбивать пыль из курпачей. Ох! Когда, наконец, провидение сжалится над бедной Юлдуз! Когда, наконец, сиротка Рустам перестанет ходить сироткой!

— А разве я сирота? — спрашивал малыш. — У меня есть папа. Он хороший. Он конфетку дал.

А Баба-Калан, сидя на передке арбы, тихонько, вполголоса советовался с другом Мишей:

— Дядя Георгий-геолог сказал, что придет к нам. Он ничего не боится. Только лучше не приходил бы. Полиции очень много.

Но мысли занимало совсем другое:

— Скоро заимею винтовку. Настоящую.

— Да ну?

— Всамделишная винтовка. И пять патронов. Настоящих.

— Кто же тебе в военное время даст винтовку? — сомневался Миша.

— Кто? Да папа Мерген. Он говорит — придется всем скоро поехать домой в Тилляу. Война с Германом не прекращается. Положение затруднительное. В городе жить трудно. Папа Мерген зовет всех нас к себе в горы. И маму Ольгу Алексеевну. И тетю Юлдуз. Все поедем.

— А дядя Георгий?

— И дядя Георгий. Там ему лучше. Там полиции нет.

VIII

Ты как отзвук

        забытого гимна

В моей черной

        и дикой судьбе.

Ал. Блок

Опять вечер. Та же висячая большая, до блеска начищенная лампа «Молния» желтоватым, янтарным пламенем озаряет четырехугольный стол, Ивана Петровича. Тихо, с паузами допевает песенку самовар.

Сегодня за вечерним чаем звучат стихи:

Как даль светла, но непонятна,

Вся — явь, но как обрывок сна,

Она приходит с речью внятной,

И вслед за ней — всегда весна.

Поэтические строфы адресованы ослепительной, смотрящейся в прозрачную медь самовара Юлдуз. Она улыбается, она довольна. Стихи читает ее муж и любимый, с кем она так долго находилась в разлуке. Он сидит в тени, склонив голову к ее плечу. Сумрак мешает разглядеть его лицо. Но седина оттеняет его темный, почти шоколадный загар и блеск молодых глаз. Георгий Иванович за эти годы значительно окреп, поздоровел. «Что значит избавиться от малярии», — сказал Иван Петрович.

Да, Юлдуз ослепительна. В ней, изысканной, даже модной даме, трудно узнать восточную пери гор, принцессу наших детских фантазий, тетю Юлдуз. Ей уже за тридцать. Она еще молода. Она ярка. У нее черная грива волос собрана в такую экстравагантную прическу, что все самаркандские дамы умирают от зависти. И она чересчур великолепна и красива для старогородской школы, для девочек, где она сейчас атын, то есть наставница.

Георгий Иванович гордится своей женой. Простим ему его чувства и то, что он не может никак отказаться от своего любимого поэта:

Внешний трепет, и лепет, и шелест,

Непробудные, дикие сны,

И твоя одичалая прелесть —

Как гитара, как бубен весны.

А Юлдуз загадочно улыбалась, пристально вглядываясь в свое отражение на золотой меди самовара.

Из дверной арки, ведущей в гостиную, неслись звуки музыки. Катя властно, темпераментно извлекала волшебные мелодии из рояля «Беккер» — того самого рояля, дервиша бродячего, который совершил когда-то путешествие из Варшавы в Тилляу, а позже в Самарканд. Теперь под свой аккомпанемент Катя пела старинный романс.

— Я перевел кое-что для нашего француза Албан Ивановича, — важно, с удовлетворением проговорил Миша, усаживаясь на стул рядом с Георгием Ивановичем. — Как хорошо поет Катя и как мешают эти скеттингрингисты!

Действительно, в окна нет-нет врывались из Ивановского парка режущие ухо взвизги роликовых коньков, столь модных в первые годы войны.

И вдруг вздрогнула, побледнела Юлдуз. Она не повернула голову и странно посмотрела на Георгия Ивановича. У нее чуть дрожали губы.

За столом прозвучало имя Джеляла. Снова о нем помянул Георгий Иванович. Получилась заминка.

И Ольга Алексеевна, видимо, решила перевести разговор в другое русло.

— Любовь, ненависть. Симпатия, антипатия. Проступки. А во всяком человеке заключена человеческая ценность и человеческое достоинство. Надо суметь распознать достоинства и отделить их от недостатков. И потом… В нашем деле прежде всего надо личные чувства подчинить общей пользе.

И она внимательно и даже строго посмотрела на Юлдуз и Георгия Ивановича.

Но Юлдуз уже беспечно улыбалась. Потеплело и лицо Георгия Ивановича.

— Вы, Ольга Алексеевна, просто мудрец. Какая музыка! Музыкальная атмосфера в доме! В этом великая ваша заслуга. Музыка должна играть в жизни человечества великую роль.

— То Огинский, — воскликнул пан Владислав. — Полонез Огинского. С ним шли поляки в бой.

Он просит тишины. Он слушает с увлечением, со страстью. Он бежит в гостиную поцеловать ручки божественной исполнительнице — Кате…

Ольга Алексеевна продолжает начатую мысль:

— Не подумайте, что я всех людей считаю хорошими. Вот муфтий. Он был и остается мерзавцем.

— Вот вы, Ольга Алексеевна, и заговорили революционным языком, а ведь муфтий по-своему неплохой, даже хороший человек. В рамках своего закона, в рамках класса капиталистов. Конечно, от него мне доставалось, от этого гарпагона в чалме. Я был в отчаянии. Замучил меня не тем, что бессовестно эксплуатировал меня — раба. Он вытягивал из меня тысячу сведений, я отдавал ему их скорее, чтобы освободиться от них, нежели просветить этого бухарского Ротшильда. А как он замучил меня игрой в кости. А этот отвратительный запах анаши из кальяна… И все же муфтий — хороший человек. Если бы не он, не знал бы я семейного счастья… Благодарение аллаху, у меня теперь есть Юлдуз, сын, семья.

Но жизнь властно и тревожно постучалась в калитку. Прибежал Шамси, сын сандуксоза Ибрагима.

Шамси мчался всю дорогу, все семь верст от Кафар-муры, устал, взмок.

— На станции железной дороги кого-то ищут. Станция полна городовых.

Оказывается, почтенный Ибрагим-сандуксоз вместе с сыном Шамси поехал рано утром к господину жандарму-ротмистру на вокзал — повезли ему только что сделанный сундук, большой, на целый халат в длину, обшитый красно-желтой и темно-фиолетовой с бордюрчиками медью, с двумя звонками в замочке.

Господин ротмистр, который по положению выходит к каждому поезду, встречает и провожает для порядка, давно уже заказал для петербургской сестры сундук — такого и самому легендарному Абдуллахану не срабатывали, — и сегодня отвез Ибрагим-сандуксоз с сыном на арбе соседа по хаджиахрарской махалле.

Милостью божьей сундук пришелся господину жандарму по душе, и господин ротмистр собственноручно дал сандуксозу деньги… а мог бы и не давать. Что спросишь с такого человека? Служащего? Самого главного…