Женя сбоку, со шторы, подошел к окну: на противоположной стороне улицы, слишком явно глядя на окна шелтоновской квартиры, на тротуаре стоял…
— Над письменным столом… кажется, это у Вас — бинокль?
…Лицо стоящего на тротуаре молодого человека приблизилось. Глупость, конечно же, глупость… Хотя действительно чем-то необыкновенно похож на Ржевского. Но спутать можно только издали: Сереже сейчас — двадцать один, этому — около шестнадцати. И еще помимо различий в чертах лица (различия незначительны, так как сам тип лица — один) у него нет Сережиной беспечной легкости — выражение жестче, целенаправленней… И сами черты как-то жестче, говорят о большой внутренней собранности. А вот волосы — удивительно похожи: темно-русая грива, небрежный косой пробор, открывающий высокий правильный лоб… Удивительно приятное лицо, впрочем, это ничего не значит. Неизвестно, в какую сторону мотнуло бешено вращающееся колесо идей в сознании этого милого мальчика. Наблюдает он крайне неумело, но все же — наблюдает, и это само по себе подозрительно.
— Да, надо быть поосторожнее, — произнес Женя, с неохотой опуская бинокль. — Не смею более злоупотреблять Вашим предотъездным временем, Вадим Дмитриевич. Прощайте, Юрий Арсениевич, рад снова Вас встретить.
— Может быть, Вам лучше выйти черным ходом?
— Нет, ничего. С одного раза он меня не запомнил. …«А я отчего-то не хотел бы снова встретить
Сережу Ржевского, — подумал Вадим, слыша, как горничная затворяет в прихожей дверь за Чернецким. — Глупо, впрочем, там, где появляется Чернецкой, всегда сбиваешься на подобные мысли — во всяком случае, со мной это так… Отчего-то у меня есть ощущение, что… да нет, даже словами не могу выразить этого ощущения. Просто — не хотел бы».
— Стало быть, я отправляюсь сейчас к Тихвинскому. И по сути, Юрий, у тебя остается только сегодняшний вечер на то, чтобы решить с этим делом.
— Я уже решил и… решился, Вадим.
— Мне думается, что так будет лучше.
4
— А куда ушел Вадим?
— К Тихвинскому.
— Это который бомбы делал? — Тутти подчеркнула что-то в тетради красным карандашом.
— Не «это который», а «это тот, который»… Да, тот. Но он уже давным-давно против большевиков.
«Все-таки это нездоровое школьное окружение делает свое дело, видно даже из мелочей. Она бы подняла бурю негодования, скажи я, что она набирается всякой дряни от соклассников: а ведь невольно набирается. А все же правильно ли я поступаю? Если бы возможно было знать наверное…»
— На первое Вадим пойдет через границу.
— Я знаю.
— Я не за тем только начал этот разговор, чтобы вторично тебе это сообщить. Выслушай меня очень внимательно, Таня. Сегодня я был в посольстве и выяснил там, что мистер Грэй едет на днях в Лондон по делам своей фирмы. Вадим же, перед Парижем, также будет в Лондоне. Таким образом, обстоятельства складываются весьма благоприятно для того, чтобы я смог благополучно переслать тебя в Париж.
— Но зачем, дядя Юрий?
— Затем, чтобы Вадим поместил там тебя в подобающее учебное заведение. Не делай виду, что слышишь нечто для себя новое. Это обсуждалось между нами еще перед отъездом из Лондона: тогда я все-таки решился взять тебя обратно в Петроград, как понимаю теперь, делать этого решительно не следовало.
— Я никуда не поеду.
— Ты поедешь с мистером Грэем до Лондона, а оттуда — с Вадимом в Париж.
— Объяснитесь, дядя Юрий: я хочу знать, отчего Вы вдруг сочли это необходимым.
— Не «вдруг». Тутти. Раньше это просто не представлялось возможным.
— Раньше не представлялось возможным, а сейчас не имеет смысла. — Тутти, со странным контрастом между детскими чертами и взрослым выражением лица, говорила спокойно, не переставая при этом что-то подчеркивать в тетради — без линейки, на глаз, получалось довольно криво. — Я ведь уже привыкла ко всему, что могло бы напугать любую другую девушку моего возраста, дядя Юрий. Ведь так?
— Так. И все же смысл в этом есть.
— Так в чем же он?
— В твоей тетради.
Девочка подняла на Некрасова недоумевающие глаза.
— Дай ее сюда. Кстати, почему так криво начерчено?
— Я потеряла линейку.
— Очень неряшливо выглядит, но ладно. А что же обозначает собой этот чертеж?
— Домашнее задание.
— По какому предмету?
— Вы же знаете, дядя Юрий, что у нас нет предметов. На завтра задали воду.
— Какую воду?!
— Вода как природное богатство, вода как политическое явление, использование воды человеком…
— Объясни, Бога ради, каким политическим явлением может быть вода?
— Тут имеется в виду, что существуют водные границы между государствами, и так далее. — Тутти криво улыбнулась. — Какого-нибудь медведя или крокодила значительно труднее так рассматривать.
— А медведя или крокодила также необходимо рассматривать как политическое явление?
— Тут три графы: природное богатство, политическое явление и использование человеком.
«А ведь еще в прошлом году этого не было: впрочем, чем дальше в лес, тем больше дров, во всяком случае там, где все большую власть забирает ограниченная неряшливая мадам с вытаращенными от базедовой болезни светло-голубыми глазами…»
— Но если ты останешься здесь и пойдешь в старшие классы — этот подход изменится? Вы будете учиться по предметам?
— Нет, — неохотно, но твердо ответила Тутти, начинающая понимать, куда клонит Некрасов. — Не изменится. Но я же не слушаю всего этого — я сижу на уроках и о чем-нибудь думаю.
— Однако ты не становишься при этом образованнее.
— Образованнее я становлюсь с Вашей помощью. Ведь с этим Вы не будете спорить?
— Я не спорю — время от времени ты узнаешь от меня что-нибудь новое — то одно, то другое, но называть это образованием, значит — издеваться над самим смыслом этого слова. Образование подразумевает не случайность, а систему, не беспорядочность, а равномерность. Наше с тобой общение может служить только дополнением к образованию, но никак не его заменой. Сделать тебя образованным человеком способны только люди, специально посвятившие себя этой задаче, только педагоги, и в этом — культурные устои общества. Ты и без того уже отстала от своих сверстников, нет, разумеется, не от этих! — поспешно отвечая на гневный протестующий жест Тутти, произнес Юрий. — А от тех, кто получает систематическое образование. Мне сдается, что ты легко их нагонишь. И еще — думается, ты видела уже достаточно необразованных фанатиков и достаточно взросла для того, чтобы понять, что они одинаково ужасны с обеих сторон.
— Я поеду, дядя Юрий, — девочка поднялась из-за стола и с гордо поднятой головой, обойдя Некрасова, вышла из комнаты: Юрий услышал, как ее неторопливые шаги сразу же за закрывшейся дверью сделались быстрыми, бегущими. Затем хлопнула дверь ванной.
5
Попрощавшись с Гумилевым, Борис поспешно направился в сторону Миллионной: примерно через полчаса он уже отпирал ключом дверь своей квартиры.
…Комната ответила на его появление как-то звонко прозвучавшей пустотой — по звуку этой пустоты Борис, как всегда безошибочно, определил, что мамы не было дома еще с утра: чтобы так звучать, комната должна была пережить без человеческого присутствия день и встретить начинающийся вечер… Комната часто звучала теперь пустотой: минувшая зима еще в своем начале унесла сначала бабушку, а через две недели — вслед за ней — умершую от крупа семилетнюю Катю.
Обед лежал, приготовленный для него с утра, на покрытом темно-синей скатертью столике — мелкий картофель в мундире, угадывающийся под прикрывающей плетеную хлебницу салфеткой дневной паек.
И было, как всегда, немного не по себе притрагиваться к еде, пролежавшей день в неподвижной пустоте комнаты… Впрочем, на этот раз Борис тут же подавил в себе болезненную фантазию: взгляд на еду вызвал неожиданно прорвавшийся наружу голод. День действительно был напряженным — школа, «Диск», квартира Тихвинского…
В мамино отсутствие можно было позволить себе недопустимую, но удивительно приятную вольность: взять наугад с полки первый попавшийся том Дюма и почитать за едой… Впрочем, стрелка часов подходила уже к восьми: времени не оставалось даже на то, чтобы разогреть чаю.
«Мама! Я приду сегодня поздно — пожалуйста, не тревожься, я у Ильиных».
Написав последнее слово, Борис немного помедлил, прежде чем подписать записку, в который раз за день увидев перед собой лицо Таты — лицо того привычного Санкт-Петербургу, и только Санкт-Петербургу, типа женской красоты: черные неблестящие волосы — тонкие и прямые, невысоко собранные в простой греческий узел на затылке, оттеняющие белизну открытого лба, тяжелые веки, немного острый подбородок, маленький рот — лицо утомленное, бескровное, милое… И, в который раз за день, в ушах прозвучал мягкий и властный, убеждающий голос Даля:
«Не отчаивайтесь, Борис, поймите — в нынешнем ее душевном состоянии даже слабый проблеск внимания к Вам можно всерьез воспринимать как настоящее проявление любви… Она сейчас любит Вас, любит, Борис, но как бы… на другом языке. Это очень трудно понять, но для ее блага необходимо, чтобы Вы это понимали».
6
Дверь открыла Тата: вечерняя, так непохожая на дневную — школьную: строже, изысканней, проще, чем в школе, — черная узкая юбка, белая блузка, скромная брошь под воротничком-стойкой, пушистая серая шаль на плечах.
— Ты — первый.
— А кого ты еще ждешь?
— Сегодня — еще только Андрея и, может быть, Лялю.
— Ее сегодня не было в школе.
— Поэтому я и говорю — может быть… Не снимай куртки — холодно.
— Не холоднее, чем прошлой зимой во Всемирке… — Повесив куртку, Борис прошел вслед за Татой в промозгло-холодную гостиную, полутемную из-за задернутых портьер: разумеется, название «гостиной» после уплотнения квартиры Ильиных стало условным, но в прежние времена комната была ею.
— Так что же? Ты хочешь сказать, что ты и там ходил без куртки?