стал таким. А мы, если и думаем об этом, то думаем, что он был другой… Это не одно и то же — «стал таким» и «был другой»… Тут разное первично. Ты понимаешь?
— Да.
— Я думал… Вероятно, такими же, как мы, были люди на закате античности. Которые тоже выросли среди величественных руин, зарастающих травой… Руины — это красота смерти. Мы совсем другие, чем они. Нам трудно представить, что в этом городе когда-то кипела жизнь, работали фабрики и заводы… Мы выросли в городе руин, где мостовые заросли травой, поют птицы и пахнет морем… Как это все странно, Андрей!
— Странно… Я видел вчера Миронова из твоей «Раковины».
— Занятия идут?
— Да.
— Что он еще говорил?
— Блок тяжело болен. Кажется, очень тяжело. Ходасевич собирался за город — ао конца лета. Даль все еще в Москве. Может быть, пойдем?
— Что? А да, конечно. Мама беспокоится. — Борис поднялся, не глядя на простой крест, поставленный над невысоким свежим холмиком.
— Знаешь, я и сам понимаю, что так даже лучше… Само существование стоило ей невероятных усилий… Я просто… просто… просто мне как-то не по себе каждый раз оставлять ее одну.
— Она не здесь.
— Знаю. И все равно ничего не могу поделать. Пошли!
Борис, обгоняя друга, быстро зашагал по Смоленскому кладбищу.
«…До чего же все-таки странно — умирать летом, это как-то не вяжется между собой — лето и смерть… Блок болен…»
«Блок болен, а Гумми — последовательно беспощаден», — вспомнился Борису обрывок разговора в «Диске».
— У Гумми нет иного выхода: он бьется не лично с Блоком— И потом вопрос упирается в то, что это как раз тот случай, когда микрокосм не равен макрокосму…
— То есть?
— Если брать за микрокосм литературные круги Петербурга, а за макрокосм — всю остальную Россию… Гумми побеждает Блока, а по всей России… Он потому и беспощаден. Представьте фанатизм, с которым бьются защитники последней не павшей крепости, в которой хранятся святыни и знамена… Влияние на молодежь, литературный климат, борьба за сохранение лучших традиций… Поймите, первое — это не так уж и мало, и второе — это для Гумми последняя крепость.
— Гумми — монархист?
— Он — прежде всего противник идеи о праведном кровопролитии… Помните у Блейка? «The iron hand chrush'd the tyrant's head, And became a tyrant in his stead» 81…
— Однако же он воевал.
— Мне думается, что это и способен понять только воевавший.
«Да, он не испытывает к Блоку ничего, кроме сострадания, — подумал Борис, — иначе бы он не пошел к нему тогда с делегацией… „Блок, не уходите, мы — люди одной культуры“. Но он пошел только потому, что битва выиграна… Милый Николай Степанович! Как хочется его увидеть… Пойду завтра в студию, непременно! Сегодня уже поздно… Мама заждалась». — Борис, подходивший уже к дому, непроизвольно взглянул на полускрытые пышно разросшимися тополями окна квартиры…
«Почему такой яркий свет?»
Ивлинским принадлежало теперь три узких окна: все они были празднично ярко освещены.
«Что это?!» — Борис как вкопанный замер на тротуаре: по освещенным проемам быстро скользили туда-сюда темные силуэты…
«Мама!» — в арку двора Борис почти вбежал…
— Эй!! Борька, погодь, кому говорю! — Дворник Василий схватил Бориса за рукав. Василий, служивший в доме уже десяток лет, помнил Бориса еще тем первоклассником, которого, вместе с другими мальчишками, нередко гонял метлой с крыш дровяных сараев…
— Чего, Василий?
— Домой не ходи, вот чего…
— Ты что — пьян?!
— Ждут там, вот тебе «пьян»… Тебя ждут… Видел — мотор стоит? На нем и прикатили. — Дворник зло сплюнул. — Беги-ка, малый, подальше, мамаша-то как-никак за тебя не ответчица… Авось уедут.
— Давно приехали?
— С час… Да куда ж ты, дурья башка?! Борис взлетал уже по ступенькам…
В двери торчали двое парней: они не сразу поняли, что рвущийся в квартиру молодой человек и был тем, кого в ней ждали…
— Куда прешь?! Нельзя сюда…
В глубине квартиры мелькнула мама: даже издалека бледная, она стояла у косяка, наблюдая за чем-то происходившим в комнате.
Отшвырнув с дороги не пускавшего его парня (тот ударился о сложенную в углу поленницу — со стуком полетели дрова), Борис влетел в квартиру.
…Выдвинутые ящики письменного стола валялись на диване: присевший на корточки человек в черных галифе рылся в их содержимом… Часть бумаг валялась уже на полу, и по ним ходили… Распахнутые дверцы комода, перерытое постельное белье…
— Я еще раз повторяю, что мой сын выехал из города в неизвестном мне направлении, и… — мама осеклась на середине фразы — зрачки ее глаз в ужасе расширились.
— Что здесь происходит? — Голос Бориса прозвучал уверенно и по-взрослому властно.
— Кто такой, черт побери?!
— Я — Ивлинский.
— Ты-то нам и нужен.
— Полагаю, что я, раз вы вломились в мой дом. Еще раз спрашиваю, что здесь происходит… Г-м… Чека… понятно, благодарю Вас…
— Собирайтесь, Ивлинский. Вы арестованы по обвинению в участии в контрреволюционном заговоре.
«Главное — вести себя так, будто у меня нет и не может быть никакого „смитта“ в куртке… Увереннее, естественнее, так, как не ведут себя при аресте люди, у которых грозящее смертью без суда оружие в кармане…
«Может быть, по дороге удастся выбросить… Господи, хоть бы удалось! Мой, освященный, „смитт“ — в их руки… Нет, удастся, удастся…»
— Боринька, — Евгения Алексеевна Ивлинская видела, что сын был как будто в радостном опьянении — он, казалось, не замечал перед собой лиц… Щеки горели, от возбуждения его немного трясло…
— Мама, дорогая, милая, поверь мне… Самое главное… ты… тебе не придется стыдиться меня, слышишь?
Словно во сне, Борис собрался и спустился в автомобиль.
— Боря — декабрист, — как-то обронил в разговоре с Андреем Даль. — Типичный пример вытесненной биографии.
— То есть?
— Старые мистики говорят — в каждом человеке три биографии: реальная, внутренняя, вытесненная… Во мне, например, вытеснена биография музыканта… А Борис — декабрист с головы до пят, но в нем не может развиться соответствующее этой биографии проявление, так как оно противоречит окружающему миру… Заметили, например — он синтезирует понятия дружбы и политики. Типичная психология тех… «Друзья, прекрасен наш союз…» Он еще в себе давит отчасти то, чего там избытке: все эти разбавления политических акций объятиями, поцелуями, клятвами, слезами, шампанским с лихим тостом — бокалы вдребезги… Много… Не дай ему Бог случая для геройства…
— Отчего же, Николай Владимирович? Смелость и здесь не лишняя…
— Не тот сорт смелости, Андрей, для здешних условий не годится… Борис на эшафот пойдет как на праздник, легче, чем мы с вами. Но ему нужна публика, нужно ощущение своей индивидуальной принадлежности истории. Его поведет экстаз, эйфория. А ВЧК напоминает не темницу с видом из окна на красиво драпированный черным сукном эшафот, а дурно пахнущую бойню, и — в полнейшей антисанитарии… Не знаю, что бы сталось, очутись он вместо одиночки или дружеского круга в камере с какими-нибудь грязными мешочниками…
Последние слова Даля оказались пророческими. Допросов, которых с таким бурлением душевных сил ждал Борис, не последовало. Был один допрос, в первую же ночь всего один, если это вообще можно было назвать допросом. Допрашивал какой-то странно безликий человек: у него как показалось Борису, все черты находились на месте, но при этом отчего-то не составляли лица, а так и оставались глазами, ртом, носом…
— Фамилия? Имя? Отчество?
— Ивлинский Борис Александрович.
— Так. — Взгляд в бумаги. — Год рождения… девятьсот пятый… Бывш. дворянин… Признаете себя участвующим в контрреволюционной деятельности?
— Безусловно!
— Так… Кем были вовлечены?
— Поэтом Леонидом Каннегисером.
Борису казалось, что вызывающие ответы повисают в воздухе, не достигая цели… Это вообще не походило на допрос, а напоминало скорее какую-нибудь скучную перерегистрацию продовольственных карточек. Он не знал, что первый этот допрос и будет последним, что ему предстоит прожить еще несколько недель в ужасающей мысли, что он навсегда забыт в тюремной грязи: в нескольких, но разделенных кирпичом, метрах от друзей по организации — в общих камерах слева, справа и напротив, но не в той, куда странный каприз судьбы забросил его самого…
— Товарищ Кузнецов! Привезли профессора Тихвинского…
— Давай сюда — этот будет поважнее… Увести!
40
«ЗАПИСКА УПРАВЛЯЮЩЕМУ ДЕЛАМИ СНК И СТО. ТОВ. ГОРБУНОВ! НАПРАВЬТЕ ЗАПРОС В ВЧК. ТИХВИНСКИЙ НЕ СЛУЧАЙНО АРЕСТОВАН: ХИМИЯ И КОНТРРЕВОЛЮЦИЯ НЕ ИСКЛЮЧАЮТ ДРУГ ДРУГА.
3/IX ЛЕНИН» 82
41
— А говорите-ка вы потише, господа! — с улыбкой произнесла Мари, наклоняясь над последним ящиком еще зимой пошедшего на дрова комода. — Ее Высочество спит.
— Извини, Маша, — Женя, поморщившись неприятному привкусу подкрашенного травой кипятка, поставил стакан на стол.
— Ты как с куклой возишься.
— Надо сказать, Николаев, что ты весьма своеобразно выражаешь свои родительские чувства.
— Не могу сказать, чтобы я отчетливо представлял, каковы должны быть эти чувства. Ну скажи, Чернецкой, что можно чувствовать к существу, которое способно только спать или смотреть в потолок, притом — совершенно бессмысленно? Вдобавок другие куклы мяукают, только когда им нажимают на живот, а эта — в любое время дня и ночи… Мари, может быть, окно прикрыть?
— Нет, Митя, не надо. Пусть свежий воздух идет. — Поправив еще какую-то, неизвестно чем не угодившую ей, складку одеяльца. Мари вернулась к столу, за которым сидели Женя и Митя. — Никогда в Петербурге не было такого свежего воздуха — даже морем пахнет…
— Еще бы — не первый год стоит вся промышленность, и на один жилой дом приходится десяток необитаемых… А странно, я никогда не любил Питера, а сейчас…