зводит? Не получилось выдавить их в реку — пришел работать голосом, глазами, протягивает бешеной собаке кусочек ароматной колбасы? Кто этот человек, Криницкий? А может, подполковник СБУ?
— Кончай дурку гнать. Мои генералы твоим атаманам давно уже толкают списанную технику вовсю. За гроши, по бартеру за уголек. Потому и начштаба мои слюни пускает, вся и разница только, что ему, кроме верности родине, предложить тебе нечего. Звоните в Луганск, звоните в Москву. В министерство финансов своей непризнанной республики… Ты в принципе ответь мне, в принципе. Сегодня проход этот есть, завтра мне его прикажут заминировать. Решайте, совет. А иначе наши руки никогда не высохнут от крови.
— Только ваши — от крови детей.
— А что ты хочешь от меня?! — откуда-то из самого нутра заныл Криницкий. — Судить меня хочешь? Ну осудил, а дальше что? Опять пошли обстрелы? До победного? Я свою половину пути, чтобы это закончить, прошел — теперь вы должны, вы! Что я могу еще?
— Ну либо крест сними, либо трусы надень, я так считаю.
— А ты, значит, будешь вот этих детишек перед собою выставлять и кричать на весь мир: «Мы святые»?!
— Скажи еще, мы их в заложники взяли. Отцы — своих детей, мужики — своих баб… То, что ты предлагаешь, это гибрид. А гибриды — вещь опасная.
— А что я должен, что?! Бригаду повернуть на Киев? Тогда бы я был для тебя человек?
— Тогда бы да, тогда б мы были братьями, — ответил Лютов, не шутя.
— Как ты это себе представляешь? Да у меня две трети личного состава — западенцы. Настрой соответствующий! И все — сопляки срочной службы, контрактники — название одно, и у каждого мать: как там ее сыночек? ну, живой?! И все они на мне! — Схватился за горло, натертое веревкой. — Отдать их тебе под покос? Другому генералу-мудаку, который их на фарш за сутки провернет? Или речь перед ними — что воюем тут сами с собой? Самому застрелиться — чистым стать наконец? Да я б давно уже, сто раз, если бы это что-то изменило. Но, блин, на мне не забуксует! Не будет меня — кто придет? Ну вот и получается гибрид. Такой гибрид, что, может, и не выйдет ничего. Я вот сейчас к тебе пришел — не знал, дойду ли. И не знаю, вернусь ли. В своей же бригаде, как Штирлиц. Блин, адъютант его превосходительства!.. Все, хватит на этом, местечко для суда неподходящее. Что вы ответите? Когда?
— Ну а твой какой срок? — бросил Лютов, все это время продолжавший слышать движение своих шахтеров под землей и даже будто обливаться потом вместе с ними.
— Трое суток. — Упорные глаза Криницкого смотрели так же безнадежно. — Понимание дайте хотя бы, что да. Исходить тогда буду из этого.
— А если нет?
«Жалко, жалко работы, — со скоростью крови текло в голове. — Ведь совсем же немного остались. Пирамиду Хеопса под землей на карачках построили, а тут я: „На хрен все! Этот бог никого не спасет“. Да и на что меняем-то, на что? На честное слово? Слово, может, честное, но рычаг ему не по руке…»
— Тогда до Горсовета буду просеку рубить. Ты, наверное, понял: я бы вас только так раздавил, с трех сторон, когда б не приказ железку на юге не трогать.
— Ну хорошо, давай через три дня, — сказал Лютов так, словно речь о совместной рыбалке.
Он понял только то, что ему ничего тут решить невозможно и не надо насиловать мозг, что слепое, всесильное, больше всех человеческих воль, вместе взятых, течение жизни само все решит, развернет их на север или все же утянет под землю, если племя горбатых успеет прорыться на поверхность земли. Слово было уже не за ним, а за этой шахтерской землей, за пока что молчащей материнской породой, что должна или выпустить их на свободу, или, наоборот, раздавить.
— Ну все тогда, расход, — сказал Криницкий, как будто еще больше согнувшийся под тяжестью давно уже взятого на душу груза. — С деньгами вот только вопрос…
— Тут со мной человек, — вспомнил Лютов о еще ничего не решившем, разрывающемся Мизгиреве. — С собой его возьми — он за все заплатит. Заодно и предъявишь его в объяснение, куда и зачем ты сегодня ходил. — И, отвечая на вопрос в глазах Криницкого: — Ваш, ваш. Чинуша пропал у вас, помнишь?
Криницкий кивнул, и вернулись назад, под деревья, ко всем.
— Мизгирев, деньги есть? — бросил Лютов Вадиму. И дослал до отказа в глаза: — Пойдешь сейчас с ними. Переведешь им, сколько скажут. За то, чтобы все мы отсюда ушли. По Кумачову чтобы больше не стреляли. Давай, Мизгирев, спасайся и нас выручай — так нормально?
— Я… да… я не знаю, — безголосо шепнул Мизгирев, трясясь, как собака, которая рвется в тепло.
— Чего ты не знаешь? Тебе говорят: помоги нам. Бабла стало жалко? Иди! Спокоен будь, живи, — глазами выдавливал Лютов его на свободу, и Мизгирев попятился, не отводя от Виктора кричащих, еще о чем-то спрашивающих глаз.
Поворачиваясь, потянул за собою последнюю эластичную ниточку, что могла, натянувшись, отбросить назад. И не кинуло к Лютову — лопнула. Подтолкнули его, и, покорно угнувшись, побежал к камышам вслед за пришлыми.
«Вот и все, не убьют… Неужели меня не убьют? Мать увижу, и Славик — „Папка! Папка!“ — прилипнет, и Светка так посмотрит в глаза, словно дважды ее обманул: первый раз не приехал, а второй раз вернулся, когда ждать перестала, десять раз уже похоронила… — Мизгирев будто спал и бежал в детском сне от погони. — Неужели все будет — буду жить, жить, жить, жить?.. — И казалось, земля поворачивается у него под ногами и его разворачивает, и бежит он уже не вперед, а назад, к черным ветлам, где Лютов, где его ждут Шалимовы, все, и что так и должно быть. — Неужели все будет? Я ли это бегу или кто-то другой?..»
Все нервы, все жилы его всё туже наматывались на колки с каждым шагом, и казалось, не лопнуть уже не могли… зазвенели, затенькали, как провода над железной дорогой, вперерез протянулась над черной водой и как будто прошла сквозь него раскаленная проволока, засверкали, резуче визжа, розоватые длинные метки, и он понял, что это убивают его, и не смог, не успел ни обидеться, ни ужаснуться…
Продолжая бежать за широкой, но какой-то неплотской уже, распадавшейся как бы на пиксели камуфляжной спиною Криницкого, он почувствовал каждый свой палец на руках и ногах, каждый волос на коже — и колючее красное пламя скакнуло прямо из расколовшейся черной земли, из подошвы крутого лесистого берега — и наконец остановился от горячего, тяжелого и твердого удара в грудь и голову. Удар оказался совсем не таким, каким представлялся Вадиму последний удар, не таким уж и страшным по силе как будто, но почему-то сразу вырвал из его тела все и его самого — из всего, что он видел и чувствовал.
Лютов видел, как с левого берега вперерез уходящим хлестнули колючие трассеры, видел огненный всполох чуть правей от переднего в убегающей группе — и в несчитаный раз рухнул наземь, хоронясь за большим комлем дерева. «Да давай! Жарь уже!» — за-зудело в томительно долгом ожидании тело, и вот наконец-то ударило в берег над ними, стегнуло по телу волною разрыва и начало рвать землю выстрелами АГС, осыпая фонтанными всплесками глины, корневищами трав и древесной трухой. И, почуяв, что все — все смертельно резучее — в дерево, наконец-то он вскинулся и задолбил по сверкающим иглам стрельбы.
Бойцы его ударили по вспышкам без команды, снизу вверх подметали склон берега очередями, и над рекою стало бешено светло.
— Отдельная сосна, два пальца влево! — крикнул Лютов, обжигаясь виной перед взорванным и, наверное, мертвым уже Мизгиревым. — Кроха, готов?! По команде — за мной! Прикройте нас! ВОГами! ВОГами! — Упер рукоятку в плечо и жахнул из подствольника — больше для наведения шока и трепета. — Пошли, пошли, пошли! — И, пересиливая собственное тело, плотность воздуха, как водолаз в своем костюме пересиливает придонное давление воды, рванул из-за ветел на чистое…
Упал по слепому наитию, пополз, извиваясь всем телом и слыша, как чмокают воду визгучие пули, впиваются в мягкую землю и тюкают по склону над его ободранным хребтом. Впереди, где-то метрах в пяти от него, кто-то крикнул, как кричат, выдираясь из-под придавившей плиты или не в силах вытянуть сорвавшееся, уходящее в воду тяжелое. Огонь поредел, мигом выдохся, и Лютов полз с упрямой точностью магнитного компаса, чья стрелка указывала на Мизгирева, упавшего удобно — навзничь и головой к возможному спасателю. Дотянулся, нащупал и, разворачиваясь на брюхе к ветлам, опираясь локтями о жесткий живот Мизгирева, тут же вспомнил, что сам перед выходом навьючил на того бронежилет. По рукам и ногам инженера плескалась дрожь боли, он дрожал, как обваренный, был еще жив, и земля раскалилась под Лютовым, заставляя задвигаться с быстротою предельной. Еще не торжество, не радость, но надежда распустилась в нем тяговой силой, и, рыча и покрикивая на Вадима, словно тот был обязан ему помогать, рывками поволок его к деревьям.
Было б очень смешно, если б редкая очередь кусанула, догрызла подранка и гудящие в Лютове тяги, приводные ремни разом лопнули, но еще через миг Виктор понял, что группа отработала и с берега ушла. Толкнувшись на колени, он увидел, как двое полулежа тянут волоком кого-то очень длинного и плотного, и осознал, что это Кроха с украинцем волокут неизвестно какого Криницкого. Протиснул руки под хребет и под дрожащие колени Мизгирева, с проклинающим стоном и оханьем взбагрил и понес, как невесту… поравнялся с границей деревьев и сломался в ногах, потянулся всем телом за тяжестью и упал Мизгиреву лицом на живот.
Никто не стрелял. Обоих тяжелых проволокли вверх по оврагу метров двести и наконец-то принялись ощупывать. На Мизгиреве расстегнули и отодрали, как кору от дерева, покрытый вырванными хлопьями бронежилет, колючий с внутренней, приставшей к телу стороны, разодрали рубашку, оголили до кожи и увидели продолговатые, острые кровяные порезы-«глаза», словно тело прозрело от боли и с омерзением смотрело на весь мир своею мясной сердцевиной. Когда к этим ранам приложили тампоны, все тело Мизгирева пронизал мгновенный электрический разряд, и, раскрыв синий рот, он раздавленно вскрикнул. Поганочно белевшее сквозь грязь красивое, чеканное лицо как будто бы уменьшилось, потаяло до жалобного детского. Лютов понял, что ребра задеты, но легкие, похоже, не разорваны, и, боясь раньше срока поверить, что Вадим не умрет, крикнул срывистым голосом: