на плечах, завалил его навзничь, и тут же кинулись, вцепились остальные, и он выгибался под ними дугой, брыкался, извивался, телепался, как пойманная рыбина в сачке, пока его не придавили и не разжали примороженные пальцы на железе, не уткнули оскаленной мордою в пол и не стянули за спиною руки поясным ремнем.
— Я тебе постреляю! Я тебе постреляю! — повторял, как молитву, над ним Балабан.
— Збожеволiв?! Своих мочить, сука?! За що?! За кого, блядь?! За мяса кусок?! — кричали ему в ухо, как на дно колодца…
Столкнули в подвал по ступенькам, и безруким обрубком застыл в темноте, глотая соленые сопли и кровь, по-детски шмурыгая носом и плача от бессилия колючими слезами. Нутро его будто бы заполнено одним нескончаемо длинным, свернувшимся, кольчатым волосом, и даже если б руки не были обмотаны ремнем и можно было сунуть пальцы в рот, то все равно бы не освободился, не проблевался и не вытянул весь этот волос из себя.
Потом все тело оковал озноб, и зубы его застучали, и было страшно и немыслимо признать, что ничего уже не хочет, кроме как согреться, избавиться от этого физического холода, боится, что его оставят тут. Потом открылась дверь, в лицо ударил свет — полоснул по глазам, прорезая их заново на его деревянном лице. Кто-то двое спустились в подвал, не говоря ни слова, взбагрили его и вывели под небо. У костра его грубо осадили на землю, и в оранжевом скачущем свете он увидел Джохара, Балабана и Фреда.
— Ну? — выдавил Джохар, исподлобья смотря на него непроницаемо-чернильными глазами. — И что бы ты делал, если б их завалил? Куда бы пошел? Если б не завалили тебя тут на месте? Домой бы пошел, к маме своей? А дальше чего? В подвале бы прятался? Тюрьма — пятнашка минимум? И мать твоя будет кусок от себя отрывать, посылки тебе делать в зону, носочки шерстяные, колбасу, просить за тебя, долбодятла, к начальству ходить по инстанциям… А кому ты нам нужен? Кто тебя там простит? Ты присягу давал? Убил своих братьев — сиди. Это если мы раньше тебя не найдем — и молись, чтоб нашли: это было бы лучше тюрьмы. Сам же в петлю полезешь, если здесь, в батальоне, не выдержал… А сейчас что нам делать с тобой? Назад автомат тебе дать? Во взводе оставить — воюй? И ждать, когда ты в спину кому-нибудь пальнешь? Или, может, как раньше, за брата считать? А ты за кого нас считаешь? Скажи что-нибудь.
Артем молчал, сам удивляясь своему спокойствию и безучастию. Не бьют, не морозят — так он и спокоен. Ему был ясен смысл слов Джохара, зачем тот говорит все это, зачем говорит о тюрьме за убийство, за нападение на собственных товарищей, в то время как суда и наказания за то, что они сами сделали, никто и не думает требовать, и даже самого понятия об этом вот «нельзя» не существует в их шкале. Он понимал, что стал для них вроде бешеной собаки, что на войне такое не прощается и что веры ему быть не может, что отделил себя от взвода колпаком брезгливой жалости и страха… Но кто они сами, вот кто? Он хочет, чтоб они его простили — забыли все и приняли к себе? А сам он может все забыть?..
— Чего ты хотел? Себе эту бабу хотел? — продолжил Джохар. — Они ее первыми взяли — тебя оскорбили? Твоя должна быть, целиком? А кто ты такой? Ты даже выстрелить не смог — очко жим-жим. Под стволом их держал и не смог на колени поставить. Ну и с какого тогда хера?.. А пацаны изголодались, они под смертью ходят каждый день. Соска эта, быть может, последнее, что они в своей жизни увидят, вот и сделали праздник себе. А ты как хотел?
— Жениться… — булькнул Балабан.
— Ты не в том месте пищевой цепочки, — процедил Джохар, — чтобы что-то брать первому и себе одному. Ты пока можешь брать только в очередь и из общей кормушки… Ну чего ты молчишь? Закрыли вопрос? Или ты их хотел положить, потому что не люди?
— Не люди… мрази, — прошептал безголосо Артем.
— Ну и что и с тобой делать? — уже с тоской и скукой протянул Джохар. — На цепь посадить, чтоб не вздумал тут бегать, как Рэмбо? Ремнями к шконке привязать? И кормить через трубочку? Только тут не больничка для психов, не релакс-спа-курорт. Или домой пойдешь от нас — настолько мы тебе уже противны? А как ты пойдешь? Да ты дойдешь лишь ближайшего поста — и кончат на месте, разбираться не будут. А как? Дезертир, батальон свой покинул. Или передадут СБУ — и опять тебе срок. Это если вообще доживешь до суда, а то ведь до смерти забьют — таких нигде не любят. Или здесь тебя будем судить? Да Богун тебе бошку отвернет, как куренку, — узнает. И я был должен сделать то же самое вместо того, чтоб разговоры разговаривать. Но ты ж нормальный, Немец, был. Мы все за понятия тебя уважали. Кто говорил про общий дух? Про силу нации, про братство? Ну и чего все это стоило? Твои вот эти вот слова? Что ты нам «мрази» говоришь теперь? Значит, не было, Немец? Кто говорил, что нас нельзя судить по обычным законам, так как тот, кто склоняется под обычной моралью, становится слабым? Кто говорил, что мы солдаты истины? «Все исчезает, когда по ногти загоняют раскаленные иглы. Истина — это смерть. Боль — ее пророк?» Чьи это стихи? Где сила воли, Немец? Где воля убивать без чувства и без страсти? Где все это осталось? В книжках? А за такое надо отвечать всей силой жизни. Сейчас ты готов отвечать?
— Теперь все равно, — с бесстрашным безразличием усталости ответил Порывай.
— Встать! — лязгнул голосом Джохар. — Давай его к яме!
— Ты чё, Джохар?! Лишнее! — пружиной вскочил Балабан, смотря на того останавливающим, неверящим взглядом.
— Чё?! Лишнее?! Положить вас хотел — это лишнее?! Что я с ним должен делать? Обратно в строй его поставить? Пустить гулять на все четыре стороны? Все видели, что он хотел, весь взвод это знает! Сегодня я его прощу, а завтра вы все начнете друг в друга шмалять? Из-за того, что кто-то у кого-то полбанки тушенки украл? Или все по домам разойдетесь, кто устал воевать? Делай, я говорю!
Артем понимал смысл всех этих слов, но дрожал лишь от холода, от того, что в подвале замерз. Ему как будто и хотелось умереть, избавившись от нестерпимой способности все видеть и все понимать, освободившись от физического чувства своей нечистоты: «Раз нельзя жить иначе, чем вы, то не буду — никак»… и в то же время все происходящее казалось лишь игрой — вроде той, тоже страшной, когда он заснул в боевом охранении, и Джохар проводил по его помертвевшему горлу своим изогнутым, зазубренным ножом.
И шел как во сне, когда, ударившись о плиты со свободного падения, тут же и просыпаешься. Но вот луч фонарика высветил небрежно утрамбованную землю, и в этом останавливающем кровь ослепительно-белом калении он увидел растущую из земли, как коряга, как отоптанный столб, грязно-белую голую ногу — мужицкую порепанную пятку с набившейся в трещины грязью и замороженно-окостенело растопыренные пальцы. Всесильное чувство обрыва всей жизни крутым кипятком ударило в сердце и голову. Он так ясно почуял свое слепоглухонемое соседство с этой окостенелой ногой, он так ясно почувствовал, как глаза его, уши и распяленный рот забиваются этой тяжелой землей, что уже ничего не осталось внутри: все, все, все, от чего выворачивало, что не мог он простить, уместить, тут же стало несоизмеримо, до ничтожности меньше, чем желание жить.
Он упал на колени и безного, безруко пополз к владетельно расставленным Джохаровым ногам, запрокинув в заклятии голову, отчаянно ища его глаза и давясь запирающим горло, невыговариваемым «не надо!».
— Короче, так, — сказал Джохар свыше. — Ты не стрелял. Хотел, но не смог. Богун пока не знает ничего. Считай, что и ничего и не было. Можешь дальше служить. Постоянно при мне. Искупать будешь потом и кровью. Соску эту уже так и так раздраконили — снова целкой не сделаешь. А тебе еще жить. Счас-то жить захотел? Ну и все… Дорогу к левому крылу вообще забудь для своего же блага. Еще раз что-то вякнешь или косо посмотришь, подумаешь даже, горло вырву тебе… Развяжите его.
Артем хотел сказать, что он все понял, но не мог проглотить спазмы в горле. Его подняли ноги, оттащили от ямы, повели словно вброд по воде, усадили опять у костра.
— Чудило ты, Немец, сверлильное! — Балабан привалился и обнял его, дыша в лицо вонючим запахом нечищеного рта, но теперь уж и это дыхание было для Порывая дыханием жизни. — Хоть теперь понимаешь, что ты мог натворить? У тебя что, языка нет? Что же ты не сказал, что у тебя к ней чувства? Мы б тогда тебя первым пустили. Вообще бы не тронули, веришь? Другую бы взяли — чего нам? Мы же, блядь, неразборчивые — была бы только дырочка рабочая… А хочешь — иди возьми ее, сделай. Сделай прямо сейчас! Джохару ничего не скажем — на стреме для тебя, родного, постоим… Не хочешь? А чё так? После нас, что ли, брезгуешь? А может, ты целка? Стесняешься? Морковку хоть знаешь куда? Я как-то не спрашивал, а ты все молчишь: подруга-то есть у тебя? А было хоть с кем?.. Ну так и иди к ней, давай! Чё ты мнешься? Прав Джохар: все под смертью тут ходим. Убьют — так ведь и не попробуешь!
И все сильнее стискивал Артема, и все сильней покачивался вместе с ним, не то как будто убаюкивая, не то, напротив, выкорчевывая из чего-то, по-доброму стараясь растрясти и вдохнуть жажду жизни в него. А Артем, до сих пор не развязанный, прополосканный страхом до пьяной податливости, не мог ни стряхнуть эти руки, ни вырваться, ни даже закричать и плакал от бессилия, от того, что Джохар так легко и так быстро сломал его волю, что иначе и быть не могло, а еще от того, что той девушки для него больше нет и что он никогда не коснется ее прежним взглядом, словно это она виновата, что ее опомоили.
В голове, неразрывно единые, жили две мысли: «Поскорей бы нас всех тут убили» и «Я хочу жить!»
2
То, чего не могло быть, как-то буднично осуществилось. Пока по железной дороге заикающимся перестуком прокатывались пулеметные и автоматные очередь, то есть отряд ополченцев перестреливался с батальоном «Тайфун», в изгрызенном разрывами электромеханическом цеху выстраивалась очередь подземного десанта.
Цех не был переполнен: из опасения обвального, сплошного артогня бойцы стекались к цеху и накапливались партиями — из соседних подвалов, из отдаленных розовых цехов жиркомбината, из глубины ночного города, где они дожидались радийной команды в подъездах, то и дела поглядывая на ручные часы, подгоняя глазами секундную стрелку, что никак не потащит за собою минутную. Все с белыми повязками на касках и обеих рукавах, бряцая автоматами и трубами гранатометов, втекали в цех по шесть — двенадцать человек и такими же группами дергали к люку коллектора. Друг за дружкою в нем исчезали, выбирались туннелем в Поганый овраг, крались к «дырке» почти что на ощупь.