Держаться за землю — страница 110 из 119

Какие-то секунды Лютов еще слышал ничтожные паузы между разрывами, но вот уж балку захлестнула сплошная грохочущая темнота, под слепыми толчками которой нельзя было не только шевельнуть или крикнуть, но и даже вздохнуть. Вся громада кургана как будто просеивалась сквозь бешено ходящее туда-сюда, трясущееся сито, проседала, крошилась, разламывалась и, казалось, сейчас целиком оползет и осыплется, запечатает балку, погребет под своей мертвой тяжестью.

Лютов не был уверен, что это вполне невозможно… И не сразу почуял и поверил, что кончилось, — долго, долго поверить не мог, потому что весь воздух, никуда не девавшийся и свободный от воя и грохота, был заполнен все тем же ожиданием взрыва и выверта всей земли наизнанку. Но вот его тело само ворохнулось, ссыпая со спины нападавшие комья, и, приподнявшись, он увидел и нащупал беззвучно шевелящихся и дышащих бойцов. В переполнившем голову звоне все ясней различал их тупые, изумленно ослепшие лица и никого не узнавал, потому что все были до капли похожи выражением непонимания, на каком они свете. В бескровные щетинистые лица въелась черная земля, к которой они по-сыновнему прижимались щекой и всем телом, а теперь вот, живые, горячечно ощупывали друг друга и себя, спеша увериться, что живы, невредимы.

Кто-то пялился внутрь себя, ни к кому не тянулся и не чувствовал прикосновений; кто-то трясся от неудержимого смеха, навсегда ли, на время ли повредившись в рассудке; кто-то щерился или беззвучно кричал от вкогтившейся боли, и Лютов слышал эти крики не запечатанными наглухо ушами, а как будто бы всем своим телом, слышал так же отчетливо, как себя самого, ибо не было в мире, кроме общего боя за жизнь, ничего, что могло бы еще так сроднить его со всеми этими людьми.

Пробираясь в глубь балки, он видел вырванные клочьями матерчатые каски, бронежилеты, рукава, штанины, мокревшие от крови тампоны и бинты и, не имея времени на сожаление, решал, что делать дальше: ползти ли к дырке, чтоб уйти под землю, или срочно бросаться на запад, забираясь в укра́инский тыл. И запрашивал Дона, Кирьяна и Хрома по рации, и те задыхавшейся скороговоркой отвечали ему об убитых и раненых: тяжелых насчиталась в общей сложности двенадцать человек, да еще и укропов — с полдюжины.

— Витя! Витя! — кричали ему. — «Тайфун» уходит с шахты! По железке! Смотрите за железкой! Выдвигаемся к вам!..

— По железке на десять часов! — впился в уши крик Хрома.

С крокодильим проворством вскарабкался по пологому склону и, укрывшись в широкой промоине, приложился к биноклю. По загибающейся к югу насыпи грязно-серой цепочкой бежали, спотыкались и падали… те, кого на железке не должно было быть. В руках белели тряпки: «Не стреляйте!» Прикрываясь вот этой цепочкой и насыпью, перебегали взводы добровольцев в знакомой Лютову до крапин светлой «цифре».

— Суки, суки, суки!.. — стравил под давлением Хром, с прерывистым, повизгивающим хрипом лупя кулаком по земле через каждое слово. — А мы их жалеем, на горбу их из боя выносим! Людское видим в них! Кричат же как люди! Вон, воин лежит: «Мне ногу не отрежут? В то мамка заругает». Глядишь на него: человек! А смотришь туда вон: обратно не люди! Нет, только мочить. Зубами до самой души доходить. Иначе не поймут, не почувствуют… Ну, чё ты, сука, смотришь на меня?! Давай, блядь, выбирай, чего тебе отрезать!.. Не слышу ответа! Жить хочешь, да?! А чё ты, блядь, тогда сюда приперся?! За родину, блядь, воевать?! А как ты, блядь, воюешь за нее?! Иди посмотри на своих, за кого ты воюешь. Давай я с вами точно так же буду воевать! Пойдешь передо мною под пули? Не хочешь?! Не надо?! А они, блядь, хотят?!. Нет, ты посмотри, посмотри…

— Лежать всем, ложись! — крикнул Лютов, обрывая его, и сам съехал вниз, предчувствуя еще один профилактический удар по «площади», и, едва лишь всю землю накрыло кипящим, разбухающим огненным валом, ощутил, догадался по звуку, что снаряды легли далеко за курганом и балкой — по открытой степи.

Петро и Валек успели забиться в промоину, и колени Валька оказались упертыми в задницу Петьки, а голова — прижатою к его окаменевшей в напряжении спине. Спустя неизмеримо длинный промежуток времени, когда все рвалось и кипело, осталась только затихающая дрожь земли и собственного тела.

— Крест! Крест! Живодер! — услышал Валек надсаженный, хрипатый голос Лютова. — Всех раненых к дырке!.. Марчелло от Вити! В обход кургана влево и вперед!

Вскарабкавшись к той же промоине, Лютов и без бинокля увидел повисшие по-над железкой пылевые клубы, буреломную свалку простриженной лесопосадки и курящийся пылью извилистый длинный овраг. «Тайфун» ненароком накрыли свои. Уцелело бо-гунцев, допустим, достаточно, но оторвать их от земли теперь уже было не легче, чем мертвых.

— А «Тайфун»?! — крикнул Хром. — Витя! Тварями будем! Вдруг там наши еще!..

— Оставайся! — откликнулся Лютов. — Только не суетись! Наши с шахты идут… ты дождись, попроси у них взводик. И тогда выдвигайтесь, зажимайте овраг… — И бежал уже вправо по балке, подымая живых-невредимых, чтоб единым надсадным рывком пересечь назревающий огненный вал, зная, что их спасение только в одном: поскорей упереться в живого противника, поскорей с ним склещиться в единое целое, и тогда уж никто не захочет садить по своим и чужим одновременно. — Давай-давай-давай! Пятнадцать минут! Пятнадцать минут! — кричал на бегу.

Он знал, что на тягучую машинную возню с перезарядкой установок уходит примерно пятнадцать минут и что это время пошло, побежало, когда побежали они, и его занимало не время, а местность — однообразное волнистое пространство ни разу не виданной степи: она была совсем другой, чем виделась в бинокль с башенного крана, — и эта перемена точки зрения с божественной на муравьиную далась ему непросто. Он ощутил, как заметалась размагниченная стрелка компаса в башке, и не сразу наметил себе как рубеж залегания рисовавшийся в трех километрах безлесый увал, похожий на приплюснутую, полувросшую в землю буханку черняшки.

Все небо за увалом кипело черным дымом, и чем дальше, тем гуще, тем выше, — там как будто бы даже тянулся с востока на запад вертикально бороздчатый горный гребет, отлившийся из многих смоляных дымов горящей украинской техники и лагеря. А правей от увала, километра на два ближе к северу, нарастал слитный грохот ручной, близорукой стрельбы, такой остервенелой, как если бы ливень лупил по грохочущей кровельной жести и любому застигнутому этим ливнем было поздно бояться, что вымокнет. Даже хлесткие выстрелы танков не могли разорвать и тонули в этой остервенелой чечетке — так звук сваебойного молота не может заглушить назойливое грохотание компрессора. Там вели ближний бой ополченцы Егора, залегшие вдоль протянувшейся на север линии холмов.

Столько было уж сделано непосильного и невозможного, а труднейшее, самое страшное все равно впереди. «Да когда ж это кончится? Неужели когда-нибудь кончится?» — слышал Лютов как будто бы в каждом бегущем немой вопрошающий стон: не в башке он рождался, а в натруженных мышцах, крови, где-то в самом нутре человека, этот вот безответный вопрос, и, конечно, глушился стыдом, потому что, наверное, каждый считал, что только он один и жалуется, в то время как все остальные готовы терпеть бесконечно или пока их не убьют.

«Да когда ж это кончится?» — Валек краем поглядывал на бегущего Петьку, на глазурованное потом черное лицо с ощеренными плитами зубов, настолько же живое и осмысленное, как морда спущенной на чужака сторожевой собаки или лошади, которая бежит лишь потому, что создана только для этого, и ему тотчас сделалось стыдно, что только он один, наверное, и жалуется, в то время как Петька и все остальные готовы терпеть бесконечно.

Было странно и больно бежать по нетронутой, не исковырянной разрывами земле, топтать еще зеленый, невызревший ковыль с его серебряными гривами-метелками, сминать махорчатый сиреневый и розовый чабрец, рассыпанный по зелени причудливыми облаками, давить оранжевый бессмертник, упорный, живучий овсюг с его раскрывшимися остренькими колосками, и синие, как небо, васильки, и детские ромашки для гадания «любит — не любит», и тысячи других степных цветов, названий которых не знал. Было странно и больно хватать на бегу их особенно сильные, чистые поутру ароматы, бесконечно родной горький запах голубой низкорослой полыни, не в силах совместить вот это вечное безудержное торжество цветения земли с необходимостью бежать туда, где стоит слитный грохот стрельбы и зеленая степь выгорает до обуглившейся черноты.

Он заставлял себя смотреть только вперед, на очертания увала, но не сразу увидел, что там что-то переменилось, а увидев, не понял что именно. Неуловимо смутное движение каких-то зеленых и серых квадратов на фоне пологого склона. Из-за увала вывернула заостренная боевая машины пехота и немедленно следом еще одна — с целой гроздью десанта на плоской спине, с желто-синим флажком на антенне.

— Ложись! Не стрелять! Подпускаем! — как будто бы обратным слухом услышал он крик Лютова, достающий до самых печенок.

Но было уже поздно: на башне передней машины коротким замыканием задергался нестрашно-бледный пулеметный огонек, — и, ничком повалившись в метельчатый шелковистый ковыль, Валек увидел пыльные фонтанчики — пулеметная очередь грызанула зеленую землю вдоль залегшей их цепи, и они без команды задолбили в ответ. Десант с брони как веником смело.

«Бээмпэшки» с пронзительным лязгом и хрустом пошли вдоль увала чуть наискось, разражаясь хрипатым, густым, низким лаем, рассылая над их головами веера нескончаемых очередей, и, Валек, с переводом ствола, короткими очередями стреляя по пехоте, каким-то боковым, осиным зрением увидел, как в округлой промоине справа поднялся и поводит раздвинутым гранатометом улыбчивый Птуха. Фонтанный всплеск земли перед его молитвенным лицом… Птуху кинуло навзничь.

«Бээмпэшки» ушли по дуге и развернулись проутюжить цепь еще раз, а Петро, как бревно, закатился в промоину к Птухе. Валек видел яму, где брат завозился и замер, а впереди — притянутую взглядом, как биноклем, неотвратимо-бешено плывущую прямо к Петьке машину, ее угловатый ступенчатый бок, крутой скос ее острой морды… а за ней и вторую, с украинским флажком на пруте. Левей от него что-то грохнуло, и передняя «бэха» завертелась юлой, как будто бы вворачиваясь в землю, высверливая в ней могилу для себя, в припадке бешенства и боли грызя травянистую шкуру зубчатыми траками. Вторая, с прапором, выкручивая башню, начала забирать круто влево — не