Рыбак и Предыбайло присели рядом с Петькой и орали:
— Куда его?! Что?!. Перемирие, бля, перемирие!
Валек вдруг застонал, его мутило.
— Живой, боец! Живой! И все! И отставить! Живой! — говорил Петька с ним в полный голос, уложив его на бок и поддерживая ему голову, вбирая терпкий кислый запах рвоты. — Блюй, Валек, не стесняйся! А помнишь, как в поход пошли и ты все конфеты сожрал в одно рыло, а потом шоколадом блевал? Мать опозорил, свиненок! Тогда опозорил — сейчас хоть ее пожалей!
10
Трясло с такой силой, что мозг, казалось, выскочит сейчас из черепушки, как формовой кусок желе из консервной жестянки, но котелок был цел, еще не вскрыт, и оттого Вальку хотелось выблевать не содержимое желудка, а содержание столь прочной головы. То вдруг начинало крутить вокруг всех трех осей, то шурупом вворачивать в крышу, на которой лежал, и то ли броня была слишком прочна, то ли сам он, шуруп, никуда не годился, и эта пыточная коловерть все продолжалась.
Он понимал, что это брат сдавил его в объятии и тщетно силится его «остановить», и от этого непроходящего чувства смирительной Петькиной хватки тошнота шла на убыль, и Валек точно знал, что живой и пока еще не умирает. Он даже помнил, что они направлялись домой, и понимал, что в Кумачов и продолжают ехать, и пытался сказать: «Только матери не говори» — но не мог.
Петро как мог оберегал его от тряски. И вот уж были в городской черте, промахивали сызмальства знакомые, неузнаваемые мертвые дома, с большими пятнами подпалин под зияющими окнами, как будто кто-то прислюнил к стенам огромные накоптившие спички. Причудливо изглоданные взрывами и похожие на запыленные бутылочные ящики с пустыми ячейками кухонь и спален. А потом уже шли невредимые, но такие же вымершие: скорлупа уцелела, а живое нутро было вырвано.
— Во Валек умудряется! — перекрывая рев мотора, прокричал Петру Скворец. — На каждый выстрел — два ранения! Чутка повоюет — и снова в больничку! Везучий, а?!.
— Тебе бы так везло, чудило! — взбеленился Петро. — Я тебе прямо даже пожелаю того!
— Да ты чё, Петро, я не о том! — Улыбка стаяла с щекастого лица Скворцова.
— А о чем, бля?! Это ж слово какое нашел — «умудряется»! Он чего, специально дает себя ранить? Он, чего, блин, обязан быть цел или сразу геройски… того? Тебе чтоб поменьше работы?!
— А чё я-то, чё я?! Я тоже, знаешь, ползаю за вами, и стреляют по мне всяко разно не меньше!
— Ну так и понимай, чего несешь!
— Вот я и понимаю! — уперся Скворец. — Судьба своих любимчиков и пулями, бывает, метит. Убирает их с передовой — ну вот через мучения, конечно, а то как же?! Случайность, а может, и высшая сила — нам этого знать не дано. Опять же смотря, какое ранение. Уж я насмотрелся! Бывает, всю землю вокруг перепашет, воронки чисто как под мостовые сваи, а человек почти целехонький лежит, ну контузия там, ну осколочных много, но мелких. Херня, до свадьбы заживет. И Валек, мое мнение, меченый. На бремсберге, помнишь, при взрыве? Вот так и пошло. Его земля любит как сына, я тебе отвечаю! А на Бурмаше взрывом дверь за ним захлопнуло, и он еще успел сказать «спасибо». Мы все, кто там был, так и сели от смеха. Из стапятидесятидвухмиллиметровой прилетело!
«А может, и прав ты, Скворец, — подумал Петро, сжимая плечи брата и чувствуя, как голова того трясется на груди. — Валек, он чистый. За ним и грехов — те шоколадные конфеты в третьем классе. Чревоугодие по малолетству, так сказать. Бережет его жизнь от того, что нам делать приходится. Не дает совершить грех убийства… А на мне почему до сих пор ни царапины? Ведь в таких переделках бывал — танкам в дуло заглядывал. А Полинка в земле, и на Толике места живого… Кому это надо? Зачем? За что это мне? Вот что я из этого должен извлечь? Что я их всех резать хочу?..» И застонал сильнее, чем контуженный Валек, так застонал, что и Скворец, привычный к самым диким крикам, испугался:
— Ты что, Петь?! Нормально все будет! Я, знаешь, таких сколько уже перетаскал — и все как новенькие на своих двоих обратно приходили!
Заехали в больничный парк с перекалеченными артналетом старыми деревьями. На подъездной аллее хирургического корпуса творилось что-то будничное и в то же время небывалое: сгружая со Скворцом безвольного в беспамятстве Валька, Петро увидел белый, как будто туристический автобус с какой-то зеленой аптечной рекламой по борту, такой же мини-вэн и несколько «газелей».
Ополченцы и сестры со знакомыми и незнакомыми лицами выносили и передавали друг другу одеяльные свертки с младенцами, выкатывали тряские больничные тележки с видневшимися из-под одеял цыплячьими руками и ногами, тащили и сопровождали носилки, неся над ними полные прозрачные мешки и перевернутые склянки капельниц. Среди бронежилетов, камуфляжа, салатовых и голубых комбинезонов виднелись обритые детские головы в стерильных намордниках и дыхательных масках, бескровно бледные, в зеленочных клевках, с уродливо несоразмерными, мучительно грубыми швами, напоминавшими шнуровку допотопного футбольного мяча.
«Приехали», — сказал себе Шалимов, и как будто кусок изоленты отодрали от сердца.
— В обход давай, в обход! — крикнул кто-то над ним, и Петро со Скворцом повернули налево.
С каждым шагом слабел и, едва лишь спустили Валька по ступенькам в подвал, попросил:
— Слышь, Скворец, я пойду… надо мне… Не кидай его, понял? Обскажи тут врачу, что и как, чтоб они в дальний угол его не откладывали… Надо мне!
— Я понял, Петя, понял. Не боись, в лучшем виде устроим!..
Опустил брата на пол, рванулся наверх и, не чуя земли под собой, очутился вблизи толчеи, копошения… Все работали так, словно делали это всю свою предыдущую жизнь. Не лез, не мешал, только пил взглядом эту проточную вереницу людей, одеяльных кульков и носилок… и увидел вдруг Ларку, привязанную к непомерно великой для детского тела каталке, и в тот же миг она увидела его, и лицо ее дрогнуло, но и дальше пошла за каталкой, как собака бежит за хозяйской телегой.
Следом вывезли Толика — он узнал сына так же, как дома, еще до всего, узнавал его под одеялом, в тот же миг отличая от Полечки, увидел его как бы разом во всех возрастах… Вот и того, с сердито сморщенным, горящим новизною красным личиком, с белесым пушком на спине и пухлыми ручонками с подвернутыми пальчиками, еще не человека, червяка, которого взял на руки впервые… Вот и того, кто вел его, отца, за палец по Изотовке; вот и того, кого сюда принес, не ведая, живого или мертвого. Увидел с огуречными пупырышками на коленках, со всеми заживающими ссадинами, со всеми веснушками на переносице и родинками на руках и ногах.
Танюху он увидел с Толькой одновременно — обоих как целое. Идущая за сыном в каком-то помогающем наклоне, тянясь к нему жадным, как губка, лицом, она перетекала взглядом в Толика, в большие руки медсестер, что-то делающих с его телом на бегу от крыльца до автобуса.
Петро растолкал спины-плечи и поймал ее за руку, обжигаясь своим задыхавшимся голосом:
— Куда?! Куда?!
— В Ростов. — Сияющие трепетной, пугливой теплотой глаза взглянули на него, но так, словно смотрели сквозь него на Толика. — В Россию, бог даст…
— Отойдите, папа, не мешайте! — пихнула Шалимова маленькая, сухая докторица с измученно-помятым и в то же время странно светлым, оживленным большими глазами лицом, и он немедля понял, что она тут главная, и отступил с дороги, как и всякий работяга, воспитанный в потомственном почтении к врачам, поразившись и не поразившись, что та моментально распознала в нем «папу».
— Позвони! Матери позвони! — крикнул он Таньке в спину, покорно пятясь от автобуса и глядя, как она затаскивает внутрь рыночную клетчатую сумку.
Врачиха забралась последней, и дверь отрезала его от Танюхи и сына… «Кого эта мышь может вывезти?» — спросил он себя, передергиваясь от страха накликать беду, и вдруг, точно кожей в забое, поверил: да, может. Хотя бы просто потому, что, кроме этой мыши, сюда никто и не приехал за детьми. Какая-то она была… ну вся как в мозолях от прикосновений, от умоляющих цепляний матерей, от детских рук, обхватывавших шею, от повисавшей легкой тяжести: «Неси, своих сил нет, мы дети».
Автобус тронулся, пополз — теперь Петру необходимо было жить, чтоб дождаться звонка из России. Это долго еще…
— Ты что здесь? Почему?! — схватила его Ларка за запястье, выпытывающе глядя беспокойными глазами.
— Валька привез. Контужен он… и ранен.
— Что? Как, куда?! Опять?! — не то застонала, не то засмеялась она.
— Да, Ларка, вот так у нас с ним получается. Зато никого не убил он… Ну разве нечаянно только. А я много убил. Вчера вот — отчетливо, да и сегодня мог, если б его, Валька, не ранило.
Ларка замерла, прислушиваясь к его крови:
— А пульс хороший, ровный. Как часы.
— А чего волноваться? Привык, говорю же.
— За брата, за всех нас. Чтобы сюда снаряды не летели. У нас же тут под окнами уже цветник из их снарядов — ботва железная торчит. Они нас за что?
— Ларка, я… Я сам себе стал страшный… Нет, не так. Я не хочу оттуда уходить. Остаться хочу — воевать. Есть в медицине объяснение? — скажи. Я иной раз вообще забываю… себя забываю. Мне комбат про больницу: езжай, мол, — и только тут я будто бы и вспомнил, что у меня есть сын… и это главное. Ну то есть я не забывал, конечно, думал… как забыть?.. Но ты понимаешь, о чем я. Как будто бы вся моя жизнь, настоящая, — там, а все, что было раньше: шахта, дом… Теперь уже вот моя шахта, вот дом. У меня аппетит появился. Не то что прямо убивать… Я там во всю силу живу, каждую минуту!
— Жена позвонит из Ростова — опять ты по-другому жить захочешь. Ты не бойся себя. Вон вас сколько таких — глаза у всех безумные, счастливые, в шахте так не горели, наверное. Понравилось вам воевать…
— Так как же кончится-то, Ларка?
— Война короче жизни — так и кончится… Валек где? Куда его?
— Да в руку… крови много потерял, и котелок встряхнуло здорово, по ходу.
— В подвале? Ну?! — рванула к крыльцу, как собака, и он потащился за ней. — А нам электричество дали — Россия генератор привезла. Мобильная связь появляется. Так что можно услышаться будет. Не бойся, не сглажу. Не верю ни в сглаз, ни в судьбу, ни в то, что Бог поможет, если попросить. Я в людей теперь верю. Нас тут не должно было быть, а мы живы. Мы раненых, бывало, принимали и видели, что безнадежные, ну нет у нас такой аппаратуры, операции все при свечах… то ли это больница, то ли церковь уже… И что же ты думаешь? Чудеса вот при этих свечах. И с сыном твоим тоже чудо — так и можешь считать. Человек не всесилен, но может творить чудеса. Безо всяких там ангелов, сам. А чего нам еще остается? Держаться вместе или умирать. Доберутся, Шалимов. Очень даже возможно… — И, зыркнув на него, как на трехногую собаку, ковыляющую следом, сбежала по ступенькам вниз — к Вальку.